Благостные боги, до чего же он был хорош, когда так смотрел на меня! Он будто вырос, вырос на целую пядь, этот юноша, он стоял, как натянутая струна, и только беспомощно опустил свои милые, застенчивые руки, словно они ему ни к чему! А потом поднял глаза к небу, точно я туда улетела и меня здесь нет, и тотчас же, уверившись, что я тут, с ним, улыбнулся так пленительно и ласково и покраснел, и его взор Феба блеснул сквозь дымку слез, спрашивая: «Это ты? Это правда ты?».
Почему же при встрече со мной он был проникнут таким благоговением, такой суеверной любовью? Почему он пришел с поникшей головой, почему этого божественного юношу томили тоска и скорбь? Потому что этот благостный гений не мог более быть один, а мир был слишком убог, чтобы его понять. О, какой это был человек, сотканный из величия и страданий! Но теперь все иначе, страдания его кончились! Он нашел себе дело, больной выздоровел!
Когда я начала тебе писать, мой любимый, я все время вздыхала. А сейчас я — сама радость. Так, говоря о тебе, становишься счастливой. И вот увидишь, так будет всегда. Прощай!
Гиперион к Диотиме
Мы успели без помехи отпраздновать твой праздник, жизнь моя, пока не грянула буря. Стояла чудесная погода. С востока повеяла и засияла ласковая весна, заставила нас произнести твое имя, как она заставляет цвести деревья, и, точно вздох, вырвались из моей груди все блаженные тайны нашей любви. Мой друг никогда не знал подобной любви, и было просто чудесно, что этот гордый человек способен так внимательно слушать, с горящими глазами, с увлечением, пытаясь представить себе твою внешность, твой характер.
Под конец он воскликнул:
—О, стоит бороться за нашу Грецию, если она еще порождает таких людей!
— Разумеется, Алабанда, — сказал я, — мы радостно идем в бой, мы горим святым огнем, стремимся к подвигам и наш дух молодеет, когда перед нами предстает такое существо; тогда уж мы не можем ставить себе незначительную цель, тут уж не до пустяков и не до умствований в ущерб душе, тут уж не станешь пить вино ради кубка; мы отдохнем только тогда, Алабанда, когда блаженство гения перестанет быть тайной, будет всеобщим достоянием; когда глаза всех людей засверкают, как глаза триумфаторов, а дух человеческий, так долго отсутствовавший, воссияет над всеми заблуждениями и муками и, торжествуя победу, восславит родной ему эфир. Ах! В будущем наш народ должны узнавать не только по его знаменам, все в нем должно обновиться, стать совсем другим: радость — серьезной и всякий труд — приятным! Пусть ни одно, даже самое малое, повседневное, дело не совершается без души и участия богов! Любовь, и ненависть, и каждое наше слово должны повергать в изумление пошлую толпу, и пусть ничто ни на миг не напоминает нам о постыдном прошлом!
Гиперион к Диотиме
Вулкан просыпается. Турки осаждены в Короне и Модоне, и мы с нашими горцами продвигаемся к Пелопоннесу.
Теперь уже во мне нет и следа уныния, Диотима; мой дух стал стремительней и тверже с тех пор, как я окунулся в живую работу, и, знаешь, теперь у меня есть даже распорядок дня.
Он начинается с восходом солнца. Я иду туда, где в тени леса спят мои воины, и приветствую тысячи ясных глаз, раскрывающихся с буйным радушием мне навстречу. Пробуждающееся войско! Я не знаю ничего ему равного, и по сравнению с ним жизнь людей в городах и селениях не более чем рой жужжащих пчел.
Человек не может отрицать, что был некогда счастлив, как лесной олень; спустя несчетное множество лет в нас тлеет тоска по первобытным временам, когда каждый бродил по земле, как бог; когда что-то, а что — не знаю, еще не сделало людей покорными и когда человека окружали не каменные стены, не мертвое дерево, а святой воздух.
Порой, Диотима, я испытываю удивительное чувство, обходя моих беззаботных ратников, и они, точно вырастая из-под земли, встают один за другим, тянутся навстречу утренним лучам, и между толпящимися людьми потрескивает, разгораясь, огонь, на котором варится живительная пища, а возле сидит мать с озябшим ребенком, ржут и храпят кони, почуя наступление дня, и лес гудит от сокрушительной военной музыки, кругом звенит и сверкает оружие... Но все это слова, наслаждение этой жизнью передать нельзя.
Затем мой отряд весело собирается вокруг меня, и, право же, удивительно, как меня уважают даже самые старые и строптивые, несмотря на мою молодость. Мало-помалу завязывается душевный разговор, кое-кто рассказывает, что ему пришлось испытать в жизни, и рассказ об иных судьбах нередко заставляет больно сжиматься мое сердце. Затем я начинаю говорить о грядущих лучших временах, и глаза у них широко раскрываются и горят, когда они думают о союзе, который должен нас сплотить, когда перед нами возникает гордый образ будущего свободного государства.
Все за одного и один за всех! В этих словах есть некий радостный смысл, и мои люди все больше проникаются им, словно заповедью богов. О, Диотима! Наблюдая, как надежды смягчают огрубелую природу человека и как вольнее дышит его грудь, как смелые замыслы заставляют сиять хмурые лица, разглаживают морщины на лбу, наблюдая это вот так, среди людей, проникнутых верой и весельем, получаешь куда больше, чем любуясь землей, небом и морем во всем их величии.
Затем до самого полдня я обучаю их искусству боя и готовлю к походу. Хорошее расположение духа делает их понятливыми, а меня — искусным учителем. То они стоят смирно в сомкнутом македонском строю, двигая только рукой, то, как лучи, разбегаются в разные стороны и отдельными группами смело бросаются в атаку, причем силы отряда гибко применяются к любому положению и каждый сам себе военачальник; затем они сходятся в безопасном месте, и, как бы они ни двигались и ни застывали в этой воинской пляске, у них и у меня перед глазами всегда слуги тирана и настоящее поле битвы.
А потом, когда солнце начинает припекать, в чаще леса собирается совет, и какое наслаждение трезво предрешать великое будущее! Мы побеждаем случайность, подчиняем себе судьбу. Мы выбираем себе препятствия по собственной воле, вызываем врага на схватку, к которой мы готовы. Иной раз мы проявляем осторожность, делаем вид, что оробели, и подпускаем его поближе, пока он не подставит голову под удар; а иногда мы стремительным натиском ошеломляем его, и это моя излюбленная панацея. Однако более опытные врачи ни во что не ставят такие всеисцеляющие средства.
Как хорошо после этого вечером скакать для собственного удовольствия с Алабандой на резвых конях по багряным от солнца холмам и переводить дух на вершинах, где ветерок играет гривами коней и приветливый шелест листвы вмешивается в наш разговор, покуда мы глядим на просторы Спарты, которые стали нашим боевым трофеем! Когда же мы возвращаемся в лагерь и сидим вдвоем, отдыхая в ласковой прохладе ночи за благоуханными кубками, и лунный свет озаряет нашу скромную трапезу, и мы молчим, улыбаясь, и вдруг, словно облако, встает из этой священной земли, по которой мы ступаем, вся история древних, — какое блаженство протянуть в такую минуту руки друг другу!
Затем Алабанда заводит речь о людях, истомленных скукой нашего века, о странных окольных путях, которые прокладывает себе жизнь с тех пор, как ей преграждена прямая дорога; и тогда я вспоминаю моего Адамаса, его скитания, его непонятное стремление в глубь Азии — и мне хочется ему крикнуть: да ведь все это самообман, добрый старый друг! Вернись! Строй свой мир вместе с нами, ибо наш мир — это и твой.
Но и твой, Диотима, ибо он — копия с тебя. О, если бы мы могли воссоздать твои подлинные черты, проникнутые элизейским покоем!
Гиперион к Диотиме
Мы три раза подряд победили в мелких стычках, в которых, правда, бойцы сшибались, как молнии, и все сливалось в единый гибельный пламень. Наварин теперь наш[116], и мы стоим перед крепостью Мизистрой[117], представляющей собой остатки прежней Спарты. Я водрузил уже на развалинах перед самым городом знамя, отбитое мной у албанцев; на радостях я бросил в Эврот свою турецкую чалму и отныне ношу греческий шлем.
116
Наварин (в древности и в настоящее время Пилос) — город к северу от Модоны.
117
Продолжим рассказ адмирала Грейга: «Выше сего упомянуто уже было [с. 178], что для овладения разными городами и знатнейшими укрепленными местами в Морее отправлены были многочисленные отряды Греков под начальством Российских Офицеров. Первой таковой отряд, названный Восточным Легионом, состоял под командою капитана Баркова. При нем находился Лейтенант Псаро родом из Греков, один сержант, 12 Русских солдат и небольшое число Майнотов. Барков имел от Графа Федора Орлова приказание следовать к Псаро и там укомплектовать Легион свой Майнотами и греками. Отправясь из Витулии 20 февраля, прибыл он на другой день к назначенному месту и через три дни набрал 1200 человек, предводительствуемых Майнотами и Греческими Капитанами, из коих каждый пришел с особым отрядом присоединиться к Российскому знамени. 26-го выступил он прямо к Мизитре, древней Спарте. Узнав на пути, что в небольшой деревне, именуемой Бердона, находилось около тысячи Турецкого войска, старался он всеми способами напасть на них нечаянно, но за появлением его пред сею деревнею 27-го на рассвете Турки и всякой, кто в состоянии был бежать, ушли, остальные же жители, вышед навстречу Российскому отряду, сдались ему и просили только о пощаде живота. Просьба их тем паче была уважена, что никто и не помышлял посягать на жизнь их; а потому Барков, обязав их клятвою ни в каком случае впредь не действовать противу Русских, позволил им спокойно возвратиться восвояси, сам же двинулся к Мизитре. Авангардию его составляли 50 человек Майнотов под начальством собственного их Капитана Занети, которые, приближаясь к Мизитре, встретились с Турецкою ариергардою, бежавшею сюда из Бердона. Они немедленно атаковали Турок, бывших в числе несравненно их превосходнее; но за появлением всего легиона неприятель обратился в бег и соединился с корпусом, стоявшим лагерем под самым городом Мизитрою. Число Турок могло простираться до 3000 человек. Капитан Барков, приближась к Турецкому корпусу, разделил свой легион на две части. Одной под командою Лейтенанта Псаро, состоявшей из шести Российских солдат и пятисот Майнотов, приказал он обойти форсированным маршем некоторые возвышения, укрывавшие его от Турок, и ударить на них в тыл, а с другою сам он шел прямо на неприятеля. Лейтенант Псаро произвел сие движение с таким стремлением, что он успел атаковать тыл правого крыла Турок точно в то время, как Капитан Барков начал атаковать фрунт их. Неприятель, приведенный в замешательство, обратился в бег и укрылся в предместьях Мизитры; но как тогда же был он преследован, то вскоре ретировался в крепость, которая и была обложена со всех сторон. При сем случае Турки потеряли около ста человек убитыми, со Российской же стороны, вся потеря состояла из 30 убитых и одиннадцати раненых Майнотов» (С. 186—190). Следует добавить, что Мизистра или Мисистра в XVIII в. уже называлась Мистра и она вовсе не была древней Спартой (Спарта восточнее).