— Поезжай поначалу в Смирну, — сказал отец. — Изучи там военное дело и мореходство, языки просвещенных народов, их законы, взгляды, нравы и обычаи, испытай все и выбери лучшее![18] А тогда, пожалуй, делай, что хочешь.

— Не мешает тебе поучиться терпенью! — добавила мать, и я с благодарностью принял и это напутствие.

Какой восторг испытываешь, впервые переступая порог юности! Когда я вспоминаю день своего отъезда с Тине, мне кажется, что это день моего рождения. Надо мной взошло новое солнце, и я, будто впервые, наслаждался землей, морем и воздухом.

Усердие, с которым я принялся в Смирне за учение, и достигнутые мною быстрые успехи внесли покой в мое сердце. И немало счастливых праздничных вечеров осталось у меня в памяти с той поры. Как часто гулял я под вечнозелеными деревьями на берегах Мелеса, на родине моего Гомера, собирал цветы и приносил ему жертву, бросая их в священный поток! Затем, увлекаемый безмятежными мечтами, я тут же входил в грот, где, как внушали мне мечты, пел свою Илиаду старец. И я находил его там. Все во мне замирало в его присутствии. Я раскрывал его божественную поэму, и мне казалось, что я никогда раньше не читал ее, настолько по-новому она звучала теперь во мне.

Так же охотно я вспоминаю свою прогулку в окрестностях Смирны. Это прекрасные края, и с той поры я тысячу раз мечтал обрести крылья, чтобы хоть раз в году улетать в Малую Азию.

От Сардской равнины[19] я поднялся вверх по утесам Тмола.

Я ночевал у подошвы горы в приветливой хижине, среди миртов и благовонных кустов ладанника, где передо мной в золотых волнах Пактола[20] резвились лебеди и сквозь вязы робко, словно пугливый дух, глядел на яркое сияние луны древний храм Кибелы[21]. Пять изящных колонн грустили над прахом, а у их подножья лежал повергнутый царственный портал[22].

Моя тропинка вилась в чаще цветущих кустарников, уводя наверх. С крутого откоса склонялись лепечущие деревья и осыпали мне голову своими нежными пушинками. Я вышел утром. К полудню я был на вершине горы. Я стоял, радостно глядя вдаль, впивая чистое дыхание неба. То были блаженные часы.

Передо мной, словно море[23], простиралась местность, откуда я всходил на гору, сияющая юностью, оживленная радостью; чудесная нескончаемая игра красок, то весна посылала привет моему сердцу, и, как солнце на небе вновь и вновь узнает себя в бесчисленных превращениях света, отражаемого землей, так и мой дух постигал себя в полноте жизни, которая окружала его со всех сторон, захлестывала его.

Слева низвергался сквозь леса, шумно ликуя, поток-исполин с нависшего надо мной мраморного утеса, где орел играл с орлятами, а в голубом эфире сияли снеговые вершины; справа клубились грозовые тучи над лесами Сипила[24]; я не чуял грозы, что несла их, я чувствовал лишь, как ветерок шевелит мои кудри, но я слышал гром, как слышат голос будущего, и видел вспышки зарниц, как далекий свет предчувствуемого божества. Я повернул на юг и двинулся дальше. И вот она открылась передо мной, райская страна, где протекает Каистр[25], замедляя свой путь столькими восхитительными излучинами, словно никак не может расстаться со всем этим изобилием и прелестью, которые его окружают. Легче зефиров переносилась моя душа от красот к красотам, от мирной, неведомой деревушки под самой горой до тех далей, где виднеется в дымке горная цепь Мессогина[26].

Я вернулся в Смирну, как хмельной после пира. На душе у меня было так хорошо, что я не мог не поделиться своим богатством со смертными. Я был настолько счастлив, проникшись красотой природы, что не мог не попытаться заполнить ею пустоты человеческой жизни. Моя восторженность преобразила убогую Смирну, она предстала передо мной приукрашенная, словно невеста. Мне понравились ее общительные жители. Нелепость их обычаев забавляла меня, как дурачества ребенка, и, будучи от природы чужд всяких принятых форм общения и условностей, я обратил все это для себя в игру и относился к этим вещам как к маскарадному костюму, который то надевал, то сбрасывал.

Правда, несколько сдабривали пресный вкус моих будней добрые, приветливые лица — их иногда еще посылает нам сострадательная природа, точно звезды во время затмения.

Как искренне я им радовался! С какой верой толковал эти благосклонные иероглифы! Но это дало мне не больше, чем березовый сок однажды весной: я был наслышан о его целебных свойствах и вообразил, будто изящный ствол березки содержит в себе чудесный бальзам. Но ни сил, ни бодрости у меня от него не прибыло.

И, увы, мало способно было исцелить и все остальное, что я слышал и видел!

Порой, когда я встречался с так называемыми образованными людьми, мне поистине казалось, что человеческая природа принимает многообразные обличья животного царства. Особенно распущенными и растленными были здесь, как и всюду, мужчины.

Есть звери, которые начинают выть, услышав музыку. А мои благовоспитанные ближние смеялись, когда речь заходила о духовной красоте и юности сердца. Волки уходят, если развести огонь. А эти люди, заметив хоть искру разума, как воры, кажут спину.

Если же я с похвалой отзывался о Древней Греции, они, зевая, отвечали, что, мол, и в наш век жить можно; да и тонкий вкус не совсем еще перевелся, спесиво добавлял кто-нибудь.

И они это доказывали по-своему: один отпускал остроты под стать галерному кандальнику, другой с важным видом читал пошлую мораль.

А иной корчил из себя просвещенного человека и, бросая вызов небесам, дерзко восклицал: «Что мне журавль в небе, дайте синицу в руки!». Однако, когда при нем упоминали о смерти, задора его как не бывало и мало-помалу он договаривался до того, что теперь духовенство у нас совсем не пользуется авторитетом, а это весьма опасно.

Единственные люди, с которыми я порой общался, были рассказчики, живые каталоги иноземных городов и стран, говорящие волшебные фонари, в которых можно увидеть монархов на конях, колокольни церквей и рынки.

Наконец мне надоело унижаться, ища виноградные лозы в пустыне, а цветы среди льдов.

Отныне я жил совершенно один, и нежный дух юности почти бесследно исчез из моей души. Неисцелимый недуг нашего столетия открылся мне из многого, о чем я тебе рассказываю и о чем не рассказываю вовсе; но мне не дано было даже прекрасного утешения — обрести в одной душе целый мир, обнять все человечество в образе друга.

Милый! Чем была бы жизнь без надежды? Искрой, вылетающей из раскаленных углей и сразу гаснущей? Или порывом ветра сумрачной осенью, который вдруг засвистит и внезапно смолкнет?

Ведь и ласточка улетает на зиму в теплые страны, ведь и зверь в полуденный зной мечется, ища глазами источник. Кто внушил ребенку, что мать не откажет ему в своей груди? Но все-таки видишь, он ее ищет.

Ничто сущее не могло бы жить, если бы оно не надеялось. Мое сердце замкнуло в себе свои сокровища, но лишь до лучших времен, во имя того Единственного, Святого и Верного, что должно было повстречаться моей алчущей душе в один из периодов ее бытия.

Сколь часто в часы, когда я это предчувствовал, предавался я этой мечте, которая кротко, подобно лунному свету, озаряла мое умиротворенное сознание! Я знал тебя уже тогда, уже тогда ты смотрела на меня, словно добрый гений с облаков, ты, что вышла однажды из мутной житейской пучины, представ предо мною в своей мирной красе! Отныне сердце мое не ведало ни борьбы, ни жгучих мук.

И, как во время затишья чуть-чуть колышется лилия, так и моя душа незаметно погружалась в свою стихию, в завораживающие мечты о тебе.

вернуться

18

Комментаторы указывают на аналогию в первом послании к фессалоникийцам апостола Павла: «Всё испытайте, хорошего держитесь! (V, 21). Однако это «выбери лучшее» скорее указывает на Марка Аврелия (в лейпцигском издании 1775 г. параллельно греческому дается латинский перевод: «Тu vero, inquam, quod praestantius est, id simpliciter et libere elegito eique strenue adhaerescito: praestat autem, quod prodest...» (III, 67).

вернуться

19

Столица Лидийского царства Сарды, лежавшая у подножия Тмола, была разрушена в 499 г. до н. э.

вернуться

20

Тмол — горный хребет в Малой Азии, от­куда берет начало Пактол, река, известная в древ­ности золотоносным песком.

вернуться

21

Храм Кибелы был также разрушен в 499 г. до н. э.

вернуться

22

Это описание часто сравнивают с картинами художников-классицистов, например, Р. Гвардини упоминает Клода Лоррена (см.: Guardini R. Form und Sinn der Landschaft in den Dichtungen Holderlins, 1944). Вольфганг Биндер называет его «lieblich-idyllisch, aber auch etwas Staffage und Ruinenromantik». («Значение и образ родины в творчестве Гёльдерлина», цит по: Binder W. Holderlin-Aufsatze. Frankfurt а. М., 1970. S. 99).

вернуться

23

Вольфганг Биндер в работе «Значение и образ родины в творчестве Гёльдерлина» (1954) пишет в связи с этим: «Нетрудно догадаться, откуда это пришло [...]. Это вид с Альбранда вниз, на Вюртемберг. А если быть точным, то придется сказать, что в прорезанных ущельями горах, поднимающихся из моря позади Смирны, вряд ли найдется место, с которого можно увидеть широкую землю, раскинувшуюся у твоих ног, как море. Но не усмешку должно вызвать у нас это, а уважение к поэту, который из бедности своей внешней жизни добыл богатство жизни внутренней, поэтической» (цит. по: Binder W. Op. cit. S. 99). Там же, в сноске, Биндер замечает: «Продолжение рассказа, по-видимому, связано с воспоминаниями о Хохгебирге, которые Гёльдерлин увидел во время своего путешествия в Швейцарию в 1791 г., что отразилось в его элегии „Кантон Швиц»».

вернуться

24

О Сипиле статья в «Журналь де Смирн» информирует «С северо-восточной стороны города поднимается гора Сипил, по которой в древности Смирна называлась Сипилиной; этим же именем называли Кибелу, почитавшуюся смирнийцами, а также жителями Магнезии». Следует добавить, что гора Сипил, лежащая между Смирной и Магнезией, знаменита скальным рельефом, изображающим Великую Матерь Кибелу.

вернуться

25

Каистр — река Каистр также берет начало в горах Тмола, но течет на юг.

вернуться

26

Мессогин — горная цепь к юго-западу от Тмола.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: