— Бывает? Да, бывает. Положите под микроскоп породу, и вы увидите там многоцветность, восхитительную по тонам и пустую по смыслу. Вся эта восхитительная мишура не стоит одного крохотного кристалла алмаза. Вы должны выбросить всю эту многоцветность во имя алмаза, потому что он наитвердейший! Но если вы только за красоту, сопутствующую алмазу, — нам не по пути. В людях я уважаю то же, что и в алмазе: твердость.
— Я понимаю это, — сказала девушка, не поднимая головы.
— Не верю, — отрезал профессор. — Если бы понимали, так первым делом спросили бы меня, где Воронов. Где человек, который любит вас, как самый последний идиот?
— Где Воронов, профессор?
Цыбенко обрадовался и снова забегал по комнате.
— Где Воронов, спрашиваете? Уехал! В Якутию! Да-с, к черту, к дьяволу, к океану.
Наташа подалась вперед.
— Когда?
— Через день после того, как вы с Гороховым отправились за этой — как ее? — за вашей особой романтикой. Это романтика, когда всякое случается, всякое бывает!
— Да, бывает, — сказала Наташа и посмотрела в лицо профессора глазами, полными слез.
— Молчите! Не смейте оправдываться! «Бывает» — отговорка слабых. У них многое бывает. «Бывает» смакуют те, кто сидит в перенаселенных квартирах на пяти квадратных метрах, но зато с теплой уборной. Смакуют это проклятое слово те, которые не понимают прелести дальних дорог, горя разлуки, трепетного ожидания встреч. Смакуют те, кто ни черта не смыслит в жизни и радостях ее, те, которые с романтикой знакомы по кинематографу! Смакуют от тоски, от жены, которая радуется два раза в месяц — в дни получения мужем зарплаты; а жене тоскливо от мужа, у которого главная радость в жизни — купить бостоновый костюм с покатыми плечами, поиграть в преферанс и напиться до чертиков в дни праздников. Молчите, Наташа, вам нечего сказать мне!
— Да, — ответила девушка. — Да, Иван Петрович, мне нечего сказать вам. Я просто напишу.
— Роман в письмах?
— Проще. Заявление об уходе.
Профессор откинулся на спинку стула, сморщил лицо.
— Значит, бежим?
— Нет, едем.
— В Москву? К бабушке?
— Нет! В Якутию, к Воронову!
Цыбенко погладил свою блестящую, словно блюдце, лысину.
— Поздно, Наташенька, — сказал он, — чуточку поздно. Воронов улетел последним самолетом. Теперь связи с его партией не будет месяца три-четыре.
— Будет, — ответила Наташа, засмеявшись сквозь слезы, — обязательно будет.
Повариха Нина После увольнения из вагона-ресторана, натерпевшись страха в прокуратуре, она приехала в этот мужицкий лагерь, в поселок геологической экспедиции, ради того, чтобы по-настоящему заработать. А где заработать женщине, как не среди мужиков, которым что ни дай — съедят, что ни налей — выпьют? Нина знала, что поселок небольшой, всего сорок геологов и рабочих, по преимуществу молодых ребят, пришедших в тайгу по комсомольскому набору.
Она разочаровалась в первый же день. Во-первых, готовить борщи и гуляши приходилось в палатке: дом под столовую еще не был закончен. Во-вторых, как раз перед тем, как она собралась открыть продажу завтраков, к ней, откинув полог, вошел начальник экспедиции Воронов и начал, словно настоящий обехаэсовец, лазить по котлам ложкой и пробовать еду. Нина вытерла руки о фартук и предложила:
— Садитесь, Илья Владимирович, я вам борща налью.
— Налей.
За стенками палатки скрипел снег. Геологи, словно застоялые кони, прыгали с ноги на ногу, ожидая горячей еды, — впервые за двадцать дней их пребывания здесь.
— Повар-душа, скоро? — кричал Бабаянц.
Нина налила Воронову самую гущу, выбрала мяса без жил и плеснула полполовника сметаны. Воронов съел борщ в минуту. Нина смотрела на него с жалостью. Кончив есть, Воронов вытер масленые губы ладонью, наблюдая за тем, как Нина орудовала огромным половником, и вышел, не сказав ни слова.
Повариха улыбнулась и подумала: «Все люди жрать здоровы. Мясо — оно и для идейного мясо».
Потом она открыла полог, и в палатку вместе с тюлевыми клубами морозного пара ворвались шумные голодные ребята. Нина плескала борщ и кидала в каждую миску по кусочку мяса. На соленые мужичьи шутки она отвечала смехом, высоко запрокидывая большую голову, тяжелую от белокурых волос, уложенных сзади в пучок.
— Повар, не стойте в своем окошечке! — закричал Сергей из пятой палатки. — У меня начинается сердцебиение!
— Повар-душа, когда наступит весна, я подарю тебе фиалок, — пообещал Бабаянц.
— Благодарю, — сказал шофер Сейфуллин, — однако влаги в твоем супе более чем достаточно.
Когда завтрак кончился и геологи разошлись по своим объектам, к поварихе снова пришел Воронов. В руке он держал миску с чьим-то недоеденным борщом.
— Ты это серьезно? — спросил он.
— Ой, о чем это вы разговариваете? — подняла брови Нина и расстегнула пуговицу на блузке.
Кругом было тихо, и только остатки борща бурлили в котле. Повариха расстегнула еще одну пуговицу, подошла к Воронову и засмеялась горлом.
— Ты со мной дружи, я добрая…
Воронов опустил глаза и сказал:
— Еще раз ребят бурдой накормишь — акт составлю.
Повернулся и вышел.
Нина застегнула блузку и обиженно поджала губы. А через несколько дней она переехала в новый дом. Столовая была большая, светлая. В кухне печь отделали кафелем, хотя это не было предусмотрено по смете. Повариха смеялась:
— Что мы, в Японии живем, что ли? И без кафеля обойтись можно.
— Это почему же в Японии? — спрашивали ребята.
— Потому, что там все изощренные и со своими бабами не живут, а на стороне нанимают, — объяснила Нина.
Когда работа в столовой кончалась, повариха доставала гитару с белым бантом на деке и начинала петь про подмосковные вечера. Голос у нее был низкий, с хрипотцой, но приятный.
— Тоскует баба, — говорил Сейфуллин, — утешить бы…
Кто-то пустил смешной слух, что Нина и не повариха вовсе, а известная певица и киноартистка и приехала сюда, чтобы сделать кинофильм о геологах.
Когда в поселке стараниями снабженца Геметова открылась промтоварная лавка, Нина пришла к Воронову и спросила его:
— Что у тебя в магазине продают, начальник? Кальсоны да книги. А я женщина. Мне, может, на ваши кальсоны смотреть противно. Пусть шелку привезут да штапеля в синюю розочку…
…Осенью в поселке приключилась беда: по недосмотру техника сгорел новый генератор. Крохотная электростанция стала. Нина сорвала с себя фартук и закричала на людей, собравшихся в столовой:
— Грязь жрите, землю! Она тут жирная! Пока света не будет, готовить не стану.
— Не наша вина-то, Нин…
— А мне плевать!
И повариха ушла из столовой, оставив людей без ужина. Наутро ее не пустили на кухню: там хозяйничали геологи во главе с Вороновым. Они чистили картошку перочинными ножами и пропускали через мясорубку немытую свинину.
Повариха стояла на пороге и не знала, что ей делать: смеяться или кричать. Она долго раздумывала, а потом заплакала.
— Гады вы проклятые, — всхлипывала она, — из-за вас вся жизнь у меня перекореженная. Чтоб вам ни дна ни покрышки!
Вечером Нина пришла к Воронову, выпив перед этим полстакана спирта. Она смотрела на него блестящими, навыкате глазами и говорила:
— Ты что из себя другого выдаешь? Такой же ты, как и все. Зачем сюда люди идут? За рублем. За рублем едут в эту проклятую тайжищу глухоманную! А ты что, словно в драмкружке, выпендриваешься?
Воронов курил и сопел носом.
— Сам на меня небось как жеребец смотришь, а форс даешь. Зачем? Одна у нас жизнь, чего ж ее бежать? Люди так людьми и помрут…
— Ты для чего Сейфуллина к себе водишь? — спросил Воронов.
Женщина молчала.
— Ты зачем перед Бабаянцем задом вертишь и блузку раскрываешь? — Воронов говорил негромко, раздувая ноздри, морщась. — Ты почему ребят дрянью кормишь, мясо воруешь и на прииске перепродаешь? Ты зачем всем и каждому жужжишь, что плохо у нас, скучно и кино нет? А? Ты что в нашей жизни понимаешь?