Как я ни смотрел, как я, царапая руки, ни заглядывал насколько мог глубоко в его царство - он не показался мне больше во весь этот день!..
А на другой день, еле дождавшись рассвета, я вышел из дому, вооружась, как Авдеич: с западком в мешке, с муравьиными яйцами для прикорма, с лучком и с железной лопаткой, чтобы расчистить в бурьяне ток.
Я сделал все там, в царстве аракуша, очень обдуманно.
Узкий и запутанный проделал вход в середину, чтобы только пролезть, чтобы никто мне не помешал, если будет проходить мимо; небольшой ток расположил я так, чтобы лучок мог закрыться, на какой-нибудь вершок не доставая до свисающих розовых шишек татарника; из обитых веток и стволов, очень толстых и крепких (я перочинным ножом едва их срезал), я сделал себе прикрытие - шалашик...
В этом шалашике, скорчившись, стараясь не повернуться, я его ждал.
Какая дремучая чаща был этот бурьян!.. Сколько здесь было необычайного!..
Но меня занимал только он, мой аракуш... Несколько раз мне удавалось на него взглянуть - только взглянуть: он мелькал как молния... Раза два он садился на ветку татарника над током, но, донельзя осторожный, вздернув хвостиком, нырял в гущину.
Я ждал самоотверженно несколько часов - только глаза в щель шалашика да правая рука на бечевке лучка.
Жарко было, от татарника шел дурманящий запах; пчелы гудели сплошь. Кузнечики (серенькие птички) стучали кругом вперебой, как молоточками, а иногда садились на мой ток клевать муравьиные яйца. Я их спугивал, чуть шевеля бечевкой, и все досадовал на себя, что насыпал только две пригоршни яиц: если бы больше, кузнечик, может быть, приманил бы и аракуша... Бойкие, вертлявые, куцые ореховки тоже прыгали на току, но приходилось сгонять и их: поклюют все яйца, и на что же тогда пойдет аракуш?
Между тем он, аракуш, представлялся мне здесь же, совсем близко: невидимый для меня, он сидит и наблюдает за моим током и лучком желтобровыми, большими... как и у соловья, гордыми глазами... Пусть думает, что вся эта новость в его царстве только полезна для него, а не опасна: поклюет он свое лакомство и слетит, как кузнечик, поклюет и слетит, как ореховка...
У меня уже задеревенело все тело и в глазах пошли круги от напряжения, когда он, мой аракуш, наконец, сел на ток... Осторожный, он вспорхнул было тут же, но через минуту сел снова и начал жадно клевать.
И я накрыл его...
Я и теперь отчетливо помню ту мою радость, в которую даже не верилось в первый момент, от которой захватило дыхание, но передать ее не могу - не вмещается в слова.
Помню, как я бежал к лучку, под которым присел ошеломленный красавец. Конечно, я смотрел только на лучок, а не себе под ноги, - я за что-то зацепился, упал с размаху, сильно зашиб колено, но тут же вскочил и, добежав, накрыл его, вспорхнувшего под сеткой, своей фуражкой, а из-под фуражки просунул к нему руку.
У него колотилось сердце, как у меня...
Минуты две я приходил в себя, пересиливая радость...
Его нужно было посадить в западок, но западок стоял в моем шалашике, и я боялся: не донесу, выпущу из дрожащих рук.
Наконец, сказал вслух:
- Принесу западок сюда... Выну - и в западок.
Помню, за западком шел я боком, "примыкал", все время косясь на лучок и свою фуражку, а с западком опять бросился прыжками к лучку.
Но, когда я вынимал аракуша из-под сетки и сажал в западок, я сделал это с великолепной выдержкой, не хуже Авдеича, и, заперев вертушку западка, я не забыл замотать ее суровой ниткой, чтобы не открыл как-нибудь дверцу аракуш, когда начнет биться.
А он начал биться сразу всей грудью.
До чего ж он был тогда горд, этот маленький король певцов...
Только что пойманные синицы бьются отчаянно: они мечутся, кричат, шипят, пробуют выломать спицы, клювом долбят дерево клетки изо всех сил и разбивают иногда головку до крови, но все это как-то по-женски, скорее театрально, чем глубоко, возмущаясь, и привыкают быстро. Сильно бьются жаворонки и юлы: эти растопыривают крылья, все стараясь взлететь кверху, и ударяются о крышу клетки. Для них у птицеловов и свои клетки с холщовым верхом. Соловьи бьются, как маятники, равномерно: прыг-стук, прыг-стук, влево - раз-два, вправо - раз-два... Для соловьев "заночняют" клетку со всех сторон чем-нибудь черным...
По-разному бьются разные птицы...
Но я никогда не видел, чтобы хоть одна билась так страшно, так беспощадно к себе, как бился аракуш. Он бился весь остаток дня и всю ночь, опрокидывая банку с водой, расшвыривая муравьиные яйца в кормушке.
Отец хотел выпустить его на волю, и утром я понес западок со своей добычей к Авдеичу.
Я застал старика дома; он чистил клетки.
Западок с аракушем был у меня обернут старой моей рубашкой, и я поставил его незаметно около самых дверей.
- Авдеич, - сказал я оживленно, но не восторженно, - хочешь поймать аракуша?
- Всякий хочет, - отозвался Авдеич.
- Нет, ты скажи как следует - хочешь?
- Всякий хочет, - повторил Авдеич, подсыпая чижам семени.
- Ну хорошо... Пусть всякий еще только хочет, а я уже поймал, - не мог выдержать я длинных объяснений.
Авдеич поглядел на меня очень внимательно.
Мне ли не хотелось его удивить? Но он не удивился и теперь; он только сказал:
- Мелешь зря!
Тогда я схватил западок свой и сдвинул с него рубашку:
- Вот он!.. Гляди!
Аракуш забился остервенело.
Я заметил, что у него уже сбиты перья на темени и голова в крови, но мельком это заметил. Я весь впился в белые глаза Авдеича: обрадуется? удивится?
И сказал Авдеич презрительно:
- А-ра-куш тоже... Ка-кой же это аракуш?
- Не аракуш?.. А кто же?.. Кто же?.. - вошел я в азарт.
- Совсем даже и звания нет!
- А кто же?.. Говори, кто же?
- Называется - пестрый волчок.
- Вол-чок?.. Что ты?.. Волчок... Не знаю я волчков!..
Я действительно от того же Авдеича отлично знал этих осенних птичек с красными грудками и хвостиками, вечно дрожащими.
- И видать, что не знаешь!.. Думаешь, простой волчок?.. Не простой, а тебе говорят - пестрый волчок.
- Как так волчок?.. Лента синяя, лента красная - смотри! - кричал я, чуть не плача. - Ведь ты же сам говорил!
- Разве они у него так? У него, аракуша, они и вовсе не туда смотрят... Дастся он тебе, аракуш... А это - волчок пестрый... Птица зрящая... Ни петь не будет, ни жить не будет... Пропадет... Хочешь, оставь здесь, чтоб домой не таскать, я выпущу...
Каким это показалось мне тогда горем... Не аракуш, совсем не аракуш, король певунов, а всего только волчок пестрый какой-то...
Я даже не оставался после этого долго у Авдеича, только рассказал ему, где именно поймал, в каком бурьяне, завернул западок опять как следует рубашкой и понес домой.
Обедать мне не хотелось. Я упорно сидел и слушал, как бьется моя птичка: может быть, слабее?
У меня все-таки была маленькая надежда, что она привыкнет.
Но в этом Авдеич оказался прав: на другое утро аракуш мой лежал в уголку мертвый.
Я вынул его тихо, полюбовался еще раз его генеральской грудкой, поерошил осторожно на ней тонкие, как пух цветка мимозы, перышки и закопал под липой в саду.
Два дня потом я не ходил к Авдеичу и вообще никуда из дому. Но захотелось все-таки на третий день опять проведать таинственный лес татарников: может быть, хоть услышу издали, как поет, может быть, хоть увижу другого, живого и гордого красавца с расписной грудкой...
Я пошел теперь без лучка, без западка, - и что же?.. На своем току, осторожно к нему пробившись, я увидел знакомый мне лучок Авдеича, а сам он сидел, приникши, в моем шалашике и махал на меня рукою: он ловил пестрых волчков.
Нет никаких пестрых волчков и нет никаких двадцати четырех колен у скромной милой птички "варакушки".
Но, может быть, и не обманывал меня старый Авдеич?
Множество лет прошло с тех пор, и я думаю теперь, что он искренне в это верил.