Джервэз свернул в сторону. До них донеслись недовольные восклицания пассажиров промчавшегося автомобиля. Филиппа засмеялась. Она находила, что ощущение быстрого приближения большого автомобиля было чудно; она с трудом переводила дыхание и успокоилась только тогда, когда мотор стал работать медленнее и они делали около семидесяти километров в час.

Показались другие автомобильные огни, бесконечно яркие, ослепляющие новичка. На этот раз Джервэзу не удалось так же успешно предупредить катастрофу. Филиппа в панике круто повернула руль и затормозила. Многострадальный автомобиль остановился в траве, рядом с дорогой.

— Прекрасно! — засмеялся Джервэз, крепко обнял Филиппу и поцеловал. Она ответила на его поцелуй девственно холодными юными губами, беззаботно прижимая их к его лицу, к его подбородку.

— А все-таки ты рада, что я приехал? Только искренне, — пробормотал Джервэз.

Филиппа лежала в его объятиях, припав головой к нему на плечо.

— Видишь ли, твой приезд среди ночи, такой неожиданный, скорее напоминает появление принца в волшебной сказке! Ведь они всегда появляются, как известно, в самый нужный момент. Мы все были такие скучные, мама и папа почти что уже заснули, Фелисити телефонировала кому-то, чтобы поехать танцевать, Сэм сидел надутый и молчаливый. В общем, как видишь, все достаточно нудно. И вдруг среди молчания раздается сирена, и это оказываешься ты…

— «Дорогой»? — подсказал ей Джервэз, и Филиппа, смеясь, повторила:

— «Дорогой Джервэз», — умышленно послушным тоном.

Где-то далеко в серебристой мгле ночи пробили башенные часы на церкви.

— Двенадцать! — сказала Филиппа. — Поедем домой и будем готовить блинчики и чай. Это будет так весело!

— А разве ты умеешь готовить?

Она всплеснула руками, как будто слишком оскорбленная, чтобы говорить.

— Умею ли я готовить? Дорогой мой, что касается приготовления блинчиков, то я — последнее слово современной техники поварского искусства. От одного только прикосновения моих пальцев ваши самые обыкновенные сосиски становятся каким-то лирическим произведением, приобретают особый золотисто-коричневый тон, делаются нежными и сочными. Но это еще не все. Я должна сказать — ни капли не преувеличивая, не хвастаясь и не желая превозносить свои достоинства, — что обладаю всеми добродетелями превосходной хозяйки.

Она болтала глупости, беспечно смеясь и чувствуя себя совсем просто с Джервэзом; и если бы он добросовестно проанализировал наслаждение, которое он получал от этих совместных часов с нею, он понял бы, что именно это являлось главной причиной его счастья: Филиппа так естественно и просто чувствовала себя с ним.

Ему никогда не приходила в голову мысль, что отличительной чертой молодой любви служит именно отсутствие спокойствия и простоты, если можно так сказать — отсутствие «домашнего инстинкта», появляющегося только впоследствии. Сердце может покоиться на сердце, и уста могут шептать: «Мы у тихой пристани», но это будет только мимолетным настроением после безумного страстного порыва.

Джервэз чувствовал себя бесконечно счастливым; ночь казалась заколдованной, и ее очарование, очарование всего мира овладело им. Когда он с Филиппой варил сосиски в старой классной, сидя подле камина с тарелкой, качавшейся у него на коленях, ему это занятие не казалось скучным, неприятным воспоминанием школьных дней, когда ему приходилось иногда это делать; наоборот, теперь ему все казалось замечательным. Он много лет уже не занимался этим делом, и теперь оно было для него новостью. Тот факт, что это было желание Филиппы, придавал всей стряпне характер веселой забавы. Было «ужасно весело», как говорила Филиппа.

Он простился только в два часа и медленно поехал обратно в город. Но почему-то, закурив во время езды сигару, аромат которой соединялся с ароматом ночи, ощущая мягкую прохладу воздуха и ритм мотора, он вдруг почувствовал упадок настроения. «Реакция», — решил он, но при этом почувствовал, что это неожиданное настроение требовало объяснения.

Тогда он начал спокойно анализировать свое настроение, это слабое и все же нет-нет, да и прорывавшееся сомнение в прочности своего счастья. Не было ли это последствием того факта, что действительная совершенная любовь пришла так поздно? Он чувствовал трагедию в том, что ему пришлось прожить так долго, прежде чем встретить эту любовь… признать, что только эта любовь есть подлинная любовь.

Его охватило безумное, безнадежное желание, чтобы эта любовь была его первою любовью, чтобы он мог любить с полной, не спрашивающей и не анализирующей верой в самого себя и в любимую, как любит молодость, для которой любовь так же естественна, как дыхание… Ах! Начать бы сначала, вернуть прошедшие годы!.. Да, величайшей трагедией было то, что эта любовь была его последней, а не первой.

Зачем его любовь к Филиппе должна была так полно овладеть им?

Но ведь скоро он будет принадлежать ей, а она — ему, душой и телом… Душой?

Был ли он в этом уверен? На этот невысказанный вызов он ответил решительным «да!». Ибо любовь рождает любовь.

Он принуждал свое «я» согласиться с этим тривиальным афоризмом, продолжая все время ехать, теперь уже полным ходом, как будто быстрая езда могла уничтожить его сомнения…

ГЛАВА V

Я держу в своих руках солнечные лучи,
Но я швыряю их, чтобы рассеять их,
Потому что мое страдание более, чем страдание,
И моя радость — менее, чем радость.
Фрэзи-Боуер

Тедди проезжал по Пикадилли в автобусе и вдруг заметил рядом в автомобиле Джервэза и Филиппу; их всех задержала пробка, образовавшаяся перед Берклей-стрит, и со своего высокого сиденья Тедди мог хорошо видеть внутренность автомобиля.

Он увидел смуглое, тонкое лицо Джервэза, освещенное смехом, и его руку на руке Филь. Ему даже показалось, что он слышит смех Филь. У их ног лежала масса покупок, то, что Тедди называл «нахально бросающиеся в глаза пакеты», и при виде их ему стало тяжело на сердце.

Автомобиль свернул по направлению к Сент-Джемсу, а автобус — в сторону Кенсингтона. Тедди внезапно почувствовал ужасную усталость, как будто он играл в регби и был настолько глуп, что дал себе остыть. Все время перед его глазами стояла картина спокойной роскоши автомобиля Джервэза и руки Джервэза, покоившейся на руке Филиппы. Он вошел в высокий узкий дом на Виктория-Род, что-то рассеянно насвистывая, и стал перебирать письма, лежавшие на столе в вестибюле.

Ничего интересного — почти все счета! Господи, как опротивела ему жизнь! Но вот большой серый конверт с крошечным серебряным гербом на обороте. Этот конверт он взял с собой в комнату. Вошла пожилая женщина, без чепца, но в огромном, ослепительной белизны фартуке, даже скрипевшем от большого количества крахмала.

— Алло, Нанни! — сказал Тедди и улыбнулся.

— Я по поводу обеда, — сказала Нанни. — Вашего отца не будет дома. Что вам приготовить: баранью котлетку или филе с зеленью?

— Я тоже ухожу, милая!

Нанни неодобрительно покачала головой:

— Я никогда не видела, чтобы такой мальчик, как вы, вечно уходил из дому.

Тедди, закончив читать свое серое с серебром письмо, протянул Нанни руку:

— Не сердитесь, милая! Помогите мне лучше переодеться и достаньте чистый воротничок и вообще все, что нужно.

Нанни захлопотала. Больше всего в жизни она любила чувствовать, что в ее помощи нуждаются либо ее «мальчики», как она называла Тедди и его брата, либо их отец.

С тех пор как полковник Мастерс стал заниматься гольфом с таким же рвением, как верующие стремятся спасти свою душу, а Майльс, старший сын, отправился в Кению со слабой надеждой разбогатеть, жизнь легла тяжким бременем на руки Нанни, нянчившую трех мужчин с того самого момента, как умерла «мисс Каролина». Нанни была камеристкой у матери Тедди в дни, когда та еще была несчастной «богатой наследницей», а потом стала нянчить ее младенцев, когда она превратилась в безумно счастливую обыкновенную женщину, хотя и лишенную наследства.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: