Неправда! - прервал Нейгоф. - Историк Миллер до казал неоспоримыми доводами, что Петр Великий родился в Кремле.
- Быть может, - продолжал Закамский, - только здесь, в Коломенском, он провел почти все свое детство. Здешний садовник, Осип Семенов, рассказывал мне, что он сам частенько играл и бегал с ним по саду.
- Какой вздор! - подхватил Возницын. - Сколько же лет этому садовнику?
- Да только сто двадцать четыре года (Этот старик умер в 1801 году - прим.).
- Misericorde! (Пощадите! (Фр.)) - закричал князь. - Сто двадцать четыре года!.. Да разве можно прожить сто двадцать четыре года?
- Видно, что можно.
- Ах, батюшки!.. Сто двадцать четыре года!.. Ну, если мой дядя... Да нет, нынче не живут так долго.
- А ты, верно, наследник? - спросил Возницын.
- Единственный и законный, - отвечал князь, вынимая свои золотые часы с репетициею. - Господа! продолжал он. - Половина второго, теперь порядочные люди в городе завтракают, а мы в деревне, так не пора ли нам обедать?
- А где мы обедаем? - спросил Закамский.
- Разумеется, здесь, на открытом воздухе! отвечал Возницын. - Я велел моему слуге приготовить все - вон там внизу, в роще.
- Как! В этом овраге? - сказал князь.
- Так что ж? Там гораздо лучше, здесь печет солнцем, а там, посмотрите, какая прохлада, что дерево, то шатер - век солнышко не заглядывало. Мы все отправились за Возницыным, прошли шагов сто по узенькой тропинке, которая вилась между кустов, и не приметным образом очутились на дне поросшего лесом оврага, или, лучше сказать, узкой долины, которая опускалась пологим скатом до самого берега Москвы-реки. Колоссальные кедры, пихты, вязы и липы покрыли нас своей непроницаемой тенью, кругом все дышало прохладою, и приготовленный на крестьянском столе обед ожидал нас под навесом огромной липы, в дупле которой можно было в случае нужды спрятаться от дождя.
- В самом деле, как здесь хорошо! - сказал Двинский, садясь за стол. - Совсем другой воздух, жаль только, что эту рощу не держат в порядке: она вовсе запущена.
- А мне это-то и нравится, - прервал Нейгоф. - Не ужели вам еще не надоели эти чистые, укатанные дорожки и гладкий дерн, на котором ни одна травка не смеет расти выше другой? Признаюсь, господа, эта нарумяненная, за тянутая в шнуровку природа, которую мы, как модную кра савицу, одеваем по картине, мне вовсе не по сердцу, я люблю дичь, простор, раздолье...
- А эти полусгнившие, уродливые деревья также тебе нравятся? - спросил князь.
- Прошу говорить о них с почтением! - прервал За камский. - Они живые памятники прошедшего. Быть может, под самой этой липой отдыхали в знойный день цари: Алексей Михайлович и отец его, Михаил Федорович, быть может, под тенью этого вяза Иоанн Васильевич Грозный беседовал с любимцем своим Малютою Скуратовым и пил холодный мед из золотой стопы, которую подносил ему с низким поклоном будущий правитель, а потом и царь рус ский, Борис Годунов.
- Все это хорошо, - сказал князь, принимаясь за еду, - а попробуйте-ка этот паштет: он, право, еще лучше. Когда мы наелись досыта и выпили рюмки по две шам панского, фон Нейгоф закурил свою трубку, а мы все улег лись на траве и начали разговаривать между собою.
- Закамский! - сказал князь. - Знаешь ли, кого я вчера видел, - отгадай!
- Почему мне знать? Ты знаком со всей Москвою.
- Как она похорошела, как мила! Она спрашивала о тебе, и даже очень тобою интересовалась. Ты, верно, к ней поедешь?
- Непременно, если ты скажешь, кто она.
- Отгадай, ты виделся с нею в последний раз два года тому назад... Мы оба познакомились с нею в Вене... Ее зовут Надиною... Ну, отгадал?
- Неужели?.. Днепровская?..
- Она.
- Так она приехала из чужих краев? Давно ли?
- Около месяца. Помнишь в Карлсбаде этого англича нина, который влюбился в нее по уши?
- Как не помнить.
- Помнишь, как он каждое утро являлся к ней с буке том цветов?
- Который она всякий раз при нем же отдавала мужу.
- Бедный Джон-Бул чуть-чуть не умер с горя.
- Мне помнится, князь, и ты был немножко влюблен в эту красавицу.
- Да, сначала! Но это скоро прошло. Целых две недели я ухаживал за нею, потом мы изъяснились, и она...
- Признала тебя своим победителем?
- Нет, Закамский, предложила мне свою дружбу.
- Бедненький!
- Да! Это была довольно грустная минута.
- И ты не взбесился, не сошел с ума, не заговорил как отчаянный любовник?
- Pas si bete, mon cher! (Нашли дурака, мои дорогой! (Фр.)) Я не привык хлопотать из пустого.
- Ага, князь! Так ты встретил наконец женщину, ко торая умела вскружить тебе голову и остаться верною свое му мужу.
- Своему мужу! Вот вздор какой! Да кто тебе говорил о муже?
- Право! Так это еще досаднее. И ты знаешь твоего соперника?
- О, нет! Я знаю только, что она скрывает в душе своей какую-то тайную страсть, но кого она любит, кто этот счастливый смертный, этого я никак не мог добиться. А надобно сказать правду, что за милая женщина! Какое живое, шипучее воображение! Какая пламенная голова! Какой ум, любезность!.. В Карлсбаде никто не хотел верить, что она русская?
- Постойте-ка! - сказал я. - Днепровская?.. Не жена ли она Алексея Семеновича Днепровского?
- Да! А разве ты его знаешь?
- У меня есть к нему письмо от моего опекуна.
- Теперь ты можешь отдать его по адресу.
- Не поздно ли? Оно писано с лишком два года назад. Да и к чему мне заводить новые знакомства? Я и так не успеваю визиты делать.
- Что, Нейгоф, молчишь? - сказал Закамский. - Я вижу, ты любуешься этими деревьями?
- Да! - отвечал магистр, вытряхивая свою трубку. Я люблю смотреть на этих маститых старцев природы: ожившие свидетели давно прошедшего, они оживляют в моей памяти минувшие века, глядя на них, я невольно пере ношусь из нашего прозаического века, в котором безверие и положительная жизнь убивает все, в эти счастливые века чудес, очарований - пленительной поэзии...
- И немытых рож, - подхватил князь, - небритых бо род, варварства, невежества и скверных лачуг, в которых все первобытные народы отдыхали по уши в грязи, если не дрались друг с другом за кусок хлеба.
- Не правда ли, Закамский, - продолжал Нейгоф, не обращая никакого внимания на слова Двинского, - здесь можно совершенно забыть, что мы так близко от Москвы? Какая дичь! Какой сумрак под тенью этих ветвистых дерев! Я думаю, что заповеданные леса друидов, их священные дубравы, не могли быть ни таинственнее, ни мрачнее этой рощи.