Возможно, пора для разнообразия уделить внимание самому себе. Рано или поздно придется это сделать. На первый взгляд это кажется невероятным. Себя, произнести себя, заодно с моими созданиями, на одном дыхании? Говорить о себе, что я вижу это, чувствую то, чего-то боюсь, на что-то надеюсь, что-то знаю и чего-то не знаю? Да, все это я скажу, и только о себе. Бесстрастный, неподвижный, беззвучный, обращается вокруг меня Мэлон, не ведающий о моих немощах, тот, кто не есть, тогда как я не быть не могу, я не могу не быть. Вотще я неподвижен, бог – он. А другой? Я приписывал его глазам мольбу, снисхождение, призыв. А он не смотрит на меня, не знает обо мне, ни в чем не нуждается. Я – единственный человек, все остальное – божественно.

Воздух, этот воздух, что можно сказать о нем? Поближе ко мне он серый, мутно-прозрачный, чуть подальше густеет, расправляя тонкие непроницаемые завесы. Неужели я испускаю слабый свет, позволяющий видеть то, что происходит под самым моим носом? Такое предположение в настоящий момент не поможет. Нет такой глубокой ночи, по крайней мере, я так слышал, мрак которой не смог бы пронзить, в конце концов, свет, отбрасываемый потемневшим небом или самой землей. Ничего похожего на ночь там, где я нахожусь. Только серый туман, сперва дымный, потом вовсе непроницаемый, и все же светящийся. А может быть, этот непроницаемый для моего взгляда экран, похожий на уплотнившийся воздух, – не что иное, как сплошная стена, плотная как свинец? Чтобы выяснить это, понадобилась бы палка или шест и возможность управляться с ней, первая без последнего была бы малополезна, и наоборот. Синтаксис могу и усложнить. Я метнул бы эту палку, как дротик, и определил бы по звуку удара, является ли то, что меня окружает и ограничивает мой мир, обычной пустотой или наполненностью. Или же, не выпуская палку из рук, ткнул бы ею как мечом в воздух или в препятствие. Но палочные дни кончились, здесь я могу полагаться только на тело, на собственное тело, которому даже малейшее движение не под силу и чьи глаза уже не смыкаются, как смыкались они некогда, по утверждению Базиля и его команды, не дают мне отдыха от смотрения, от бодрствования, не погружают меня во мрак сна и просто не отворачиваются, не опускаются, не поднимаются к небесам – ничего этого они не делают, а смотрят прямо перед собой, на одно и то же ограниченное пространство, где нет ничего, где нечего видеть, и так- 99% времени. Они, должно быть, раскалились, как угли. Иногда мне кажется, что зрачки мои устремлены друг на друга. И если приглядеться, серый туман пронизан розоватым, бывает такое оперение у птиц, среди которых припоминаю какаду.

Но чернеет ли все, или светлеет, или пребывает серым, предпочтем для начала серый цвет, потому что он – серый, и этого достаточно, составленный из светлого и черного, и тот и другой, становящийся только тем или только другим. Но, возможно, я пал жертвой, в вопросе о сером, галлюцинаций.

Как, в таких условиях, я могу писать, если иметь в виду технический аспект этого мучительного безумия? Не знаю. Мог бы узнать, но не узнаю. На этот раз. Но пишу я, хотя и не могу оторвать руку от колена. И думаю я ровно столько, чтобы записать, и голова моя далеко. Я – Матфей, и я – ангел, я, который пришел до креста, до греха, пришел в этот мир, пришел сюда.

Добавлю еще кое-что, на всякий случай. Тех вещей, о которых я говорю и буду говорить, если смогу, больше нет, или еще нет, или никогда не было, или никогда не будет, или они были, есть или будут, но не здесь, а где-то в другом месте. А я здесь, потому и вынужден сделать это добавление. Я, который здесь, не способен говорить, не способен думать, но должен говорить и потому, возможно, немного думать, не способен только по отношению ко мне, который здесь, здесь, где нахожусь я, но способен немного, достаточно, не знаю как, неважно, по отношению ко мне, который был где-то в другом месте, который будет где-то в другом месте, и по отношению к тем местам, где я был, где я буду. Но до сих пор я никогда не был в другом месте, будущее, конечно, неопределенно. И потому проще всего заявить, что то, что я говорю, и то, что скажу, если смогу, относится к тому месту, где я нахожусь, ко мне, который находится в этом месте, несмотря на мою неспособность думать и говорить об этом, из-за того что я вынужден говорить, и потому, возможно, немного думать. И еще одно. То, что я говорю, то, что я сумею сказать по этому поводу, то есть относительно меня и моего местопребывания, уже говорилось, так как, будучи здесь всегда, я все еще здесь. Наконец-то рассуждения доставляют мне удовольствие и соответствуют тому положению, в котором я оказался! Таким образом, причин для беспокойства нет. И все же я взволнован. Навстречу катастрофе я не устремлюсь, я никуда не устремляюсь, приключения мои кончились, я высказался, это я называю своими приключениями. И все же нет, так я чувствую. Я безмерно опасаюсь, так как могу вести речь только о себе и о месте, где нахожусь, что я снова собираюсь положить конец и тому, и другому. Что было бы совершенно неважно, если бы не обязанность, освободившись от того и другого, снова начать, отправиться из ниоткуда, из никогда, из ничего и достичь себя, снова себя, себя здесь, придти к себе новыми путями, или старыми, неузнаваемыми при каждом новом путешествии. Отсюда некоторая сбивчивость вступления, достаточно долгого, чтобы приготовить приговоренного к смертной казни. И все же я не теряю надежды дожить до дня-избавителя, не замолчав. И в этот день, не знаю почему, я смогу замолчать и положить конец, это я знаю. Да, надежда присутствует, снова присутствует, надежда не покончить с собой, не потерять себя, остаться здесь, где, как я уже сказал, я был всегда, но я должен был сказать что-то умное, кончить здесь, это было бы прекрасно. Но надо ли этого желать? Да, желать этого надо, кончить было бы прекрасно, независимо от того, кто я и где я.

Надеюсь, эта затянувшаяся преамбула скоро подойдет к концу, и начнется заявление, которое устранит меня. К сожалению, я, как всегда, боюсь идти дальше, ибо идти дальше – значит уйти отсюда, значит обнаружить себя, потерять себя, исчезнуть и снова возникнуть, снова совсем незнакомым, потом понемногу узнаваемым, тем же, но в другом месте, где, как я скажу, я был всегда, о котором я ничего не знаю, лишенный способности видеть, двигаться, думать, говорить, но о котором постепенно, несмотря на перечисленные помехи, начну кое-что узнавать, ровно столько, чтобы оно оказалось тем же местом, что и всегда, предназначенным, кажется, специально для меня и во мне не нуждающемся, которое я, кажется, хочу и не хочу, выбирайте сами, которое выплевывает меня или проглатывает, мне не узнать, которое, вполне возможно, всего-навсего внутренность моего отдаленного черепа, в котором я некогда блуждал, теперь я неподвижен, потерян, такой крохотный, или продираюсь сквозь стенки, работая спиной, головой, руками, ногами и не прекращаю бормотать свои давнишние истории, свою старую историю, словно впервые. Так что бояться нечего. И все же я боюсь, боюсь того, что сделают мои слова со мной, с моим убежищем, все же боюсь, снова. Неужели нельзя попробовать что-нибудь новое? Я упомянул надежду, но это несерьезно. Вот если бы я смог заговорить и при этом ничего не сказать, вообще ничего! Тогда, возможно, меня не загрызла бы до смерти какая-нибудь старая зажравшаяся крыса, и мою кроватку с балдахином заодно, колыбельку, или грызла бы, но не так быстро, в моей колыбели, так что изодранная плоть успевала бы срастись, как у Прометея, прежде, чем ее снова раздерут. Но, оказывается, невозможно говорить и при этом ничего не сказать, может показаться, что преуспел, но обязательно что-нибудь проглядишь, пустячное «да» или пустячное «нет», хватит, чтобы уничтожить драгунский полк. Все же я не отчаиваюсь, пока, говоря о том, кто я, где я, о том, что я себя не терплю, что отсюда не ухожу и здесь кончаю. И если чуда не происходит, то исключительно благодаря методу, которому, не спорю, я отчасти привержен. Тот факт, что Прометей искупил свое прегрешение через двадцать девять тысяч девятьсот семьдесят лет, оставляет меня, естественно, холодным, как камфора, ибо между мной и этим негодяем, который насмеялся над богами, изобрел огонь, изуродовал глину и приручил лошадь, одним словом, угождал толпе, нет, по-моему, ничего общего. Но упомянуть его стоило. Итак, смогу ли я говорить о себе и об этом месте, не покончив с нами обоими, сумею ли я когда-нибудь замолчать – существует ли связь между двумя этими вопросами? Обойдемся без прений. Их не так много, этих спорных вопросов, возможно, всего один.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: