Счастье еще, что тут же, в соседней комнате, находился Кутрович, обсуждавший вопрос о лошадях с заместителем Горкунова. Выяснилось, что Горкунов, посетив в П. Кесеи, нашел там отличный кузов для зерна, плетенный из соломы, три крестьянских кувшина с узким горлышком, глазурованную посудину для еды с глиняной ручкой, палку с железным наконечником, которой погоняют волов при пахоте, крючковатые вилы для растаскивания стогов.

— Пожалуйста, — сказал он со смехом, — вот мой вклад в ваш будущий музей. — И отвернулся, оставив Бицо изумляться в одиночку, поскольку Кутрович, воспользовавшись случаем, уже приставал к нему со своими вопросами.

Так, мол, и так, что же тут будет, чего добьются получившие землю, когда ни лошадей, ни волов у них нету, не самим же им в плуг впрягаться? А тут по соседству Грац, Штирия, так ведь? А там места ой как лошадьми богатые! Наверняка всех лошадей, которых нилашисты угнали отсюда, они там попрятали. Так пусть майор даст бумагу, документ с печатью, а тогда они втроем — три храбрых, подходящих для этого человека — съездили бы туда и все бы разнюхали.

— А что потом? — спросил Горкунов.

— А потом пусть каждый, у кого в жилах течет молодецкая кровь, поедет туда да испытает свое счастье! — шумел Кутрович. — В конце концов, это наши лошади! У нас их угнали, разве не так?

Майор кивнул серьезно, без тени насмешки над аргументацией Кутровича. Он тут же вынул тщательно хранимую им треугольную печать, которая, по убеждению Кутровича, настолько уважалась русскими солдатами, что ей чуть ли не честь отдавали.

А через полчаса после этого майора видели уже в другом месте — на электростанции, меж шуршащими и трещащими динамо-машинами в застекленном машинном зале.

Старый начальник станции был нилашистом и бежал, выпустив на прощание очередь из автомата в пульт управления. Пульт чинили четыре человека: трое венгров и молодой украинец. Он имел звание старшины и служил в технических войсках.

С ними был и Горкунов, взявший на себя всю ответственность за скоростной пуск станции. Его лицо, жесты — все было теперь иным. На лице у него прямо-таки написано было, что среди машин он чувствует себя как дома; эта инженерная работа была для него просто подарком судьбы.

— Товарищ майор, — обратился к нему Андраш, когда Горкунов вышел из здания станции. — Вы и в этом разбираетесь?

Было уже светло: загорелись, закачались лампы. Майор ответил не сразу. Он достал пачку «Казбека», угостил Бицо.

— Закурите? — А потом, дымя уже на ходу, сказал: — Я, друг мой, — тут он поменялся местами с переводчиком, чтобы, по своему обыкновению, взять собеседника за локоть, — всю свою жизнь пытаюсь разобраться только в одном деле.

— В каком?

— В котором должны разбираться и вы, если хотите стать писателем… — Он сделал паузу, глубоко, всеми легкими вдохнул прохладный воздух и сказал низким, изменившимся голосом: — В человеке… Если вы этого еще не знаете, скажу: у меня, партработника, и у вас, друг мой, кандидата в писатели, материал для работы один и тот же. И ответственность у нас одинаковая, позвольте вас предупредить… Нам поручили душу человеческую — самое священное, самое дорогое сокровище на земле. За ее формирование и, хотел бы добавить, за ее счастье мы, товарищ Бицо, несем с вами полную ответственность… Каждый по-своему, по-разному, конечно, но призвание у нас все же одно. Это очень сжато, но необыкновенно точно выразил ваш великий поэт Петефи:

Судьба, простор мне дай! Так хочется
Хоть что-то сделать для людей.

Тут майор снова замолчал, молчал и Бицо, отыскивая в памяти точное звучание цитаты, которую переводчик с ходу передал в прозе. Долго они шли молча и так прошли весь переулок. Под их ногами трещали, хрустели и разлетались во все стороны речные камешки.

— Что же касается этого вашего «и в этом разбираетесь», — снова заговорил майор, — то это постигается практической работой и желанием жить полной жизнью… Да и чем же еще, как не этим? Узнать, понять и по-умному, на деле полюбить человека я могу только тогда, когда сам переживу вместе с ним его самые сокровенные чувства, заботы и радости. Простая это истина, но — истина! Попытайтесь работать с полной отдачей и сразу же сможете во многом разобраться, хотя и недели не прошло с тех пор, как вам первое поручение дали…

Неужели так будет?

Кто знает…

Но одно точно: жизнь Андраша никогда еще не была так волнующе богата событиями, как теперь, никогда еще он не чувствовал людей такими близкими, как теперь, когда по поручению сельских стариков занялся общественной работой.

Толстый, быстро заполняющийся записями блокнот может служить доказательством того, что он, Андраш, работает с раннего утра до позднего вечера, а по ночам с головой уходит в «Историю партии», в «Вопросы ленинизма», в партийную программу и, как ни странно, чувствует не усталость, а радость и удовлетворение от всего этого. И он горд, сознавая, что в закладке основ нового мира есть и маленькая доля его труда.

Доля эта небольшая, верно, так как сам он лишь крохотный винтик в сложной машине, но, как говорит Кесеи, «правильный ход всех дел» зависит и от него, он, Андраш, тоже несет за это ответственность.

Да, так говорит Кесеи. Он и сегодня ждет, что отчет за сутки придет от Андраша с точностью до минуты, а если запоздает, то Кесеи ничего не стоит набросать язвительное замечание на листке из блокнота, где он записывает все, что нужно сделать на следующий день. Так что давайте сядем за дело, чтобы все успеть.

И Бицо вновь садится за машинку, берет сигарету, но не успевает закурить, как слышит, что снова кто-то пришел. Это товарищ Ходас, страдающий от ревматизма, еле переставляющий ноги, опирающийся на палку дядюшка Дьюла Ходас. Слышно, как он идет, шаркая ногами в проходной комнате.

— Могу я? — спрашивает он, просовывая голову в приоткрытую дверь. При этом Ходас подмигивает, заставляя прыгать свои густые большие, как усы, брови на довольном лукавом лице.

— Что там у вас, дядюшка Дьюла? Что-нибудь важное? — Бицо кажется, что подмигивание Дьюлы свидетельствует о каком-то исключительном и неожиданном событии.

— Тс-с-с! — подносит тот палец к губам. Он перекладывает палку в другую руку, закрывает за собой дверь, прислушивается, не слышно ли чего из соседней комнаты, а потом подходит поближе к Андрашу и с удовольствием сообщает: — Здесь Мари Цирок, бывшая хозяйка фабрики метел… Говорит, что побеседовать с тобой хочет. Будет даже до вечера ждать, если сразу не пустишь.

— Хорошо, — раздраженно отвечает Бицо. — Раз уж она тут, пусть войдет. Только поскорее, а то я так никогда отчет не закончу.

— Ха-ха, сынок! — восклицает дядюшка Ходас, поднимая указательный палец. — Сначала пусть она подождет, пусть там потопчется немного, пусть почувствует, что из десяти первых она теперь нулем стала, а уж потом пускай ее… Как и я!

Он распрямляет спину, глаза его блестят, от удовольствия он даже облизывает свои усы, словно хлебнул старого, доброго токайского.

Только теперь, заметив, как расцвел тихий, всегда печальный дядюшка Ходас, Бицо начинает понимать, что с жалобой к нему пришел не простой человек, а бывшая хозяйка фабрики, вдова Элемера Пашти, некогда вельможная дама села или, как ее прозвали в народе, Мари Цирок[23].

Это была не женщина, а ожившая статуя, воплощающая бесчеловечное высокомерие и самодовольство, которая и поклонение-то принимала лишь легким кивком головы. Даже его высочество герцог первым здоровался с ней, приподнимая угловатым, как у марионетки, движением свою охотничью шляпу, хотя он, как и все, знал, что отцом ее сына был не кто иной, как священник, всем известный политикан-каноник.

Ее муж, управляющий имением герцога, вернулся с первой мировой войны инвалидом, потерявшим способность быть мужчиной; он еще был жив, когда у его жены родился сын.

вернуться

23

Цирок — сорго (венг.). Из высушенных стеблей сорго изготовляют метлы и веники. — Прим. ред.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: