— Давайте, только быстро, рысью, — сев на козлы рядом с ним, предупредил его Бицо. — А то плохо будет. Товарищ Кесеи изругает нас, с грязью смешает за опоздание.
— Феруш-то? — пренебрежительно проговорил старик. — Меня — ни за что. Феруш мне друг, мы с ним вместе в школу ходили.
— Да ну? — удивился Бицо, оглядев изможденного старика, который выглядел лет на семьдесят.
— А что? — Тот сразу воспринял удивление Андраша как оскорбление. — Кто он такой, Феруш Кесеи? Сейчас, ничего не скажу, он наверху, зазнался, важным господином стал… Но я его еще сопливым малышом видел, знал его и слугой, когда у него ноги в дерьме были.
— Кого? Кесеи? — вспыхнул Бицо.
Он чувствовал, что старик замыслил что-то дурное против Кесеи, видать, камень за пазухой держит, оттого-то и говорит о нем так пренебрежительно.
— Вас, дядя, наверное память подводит, — сказал Бицо как можно спокойнее. — Пока товарищ Кесеи тут жил, он был механиком, машиной управлял.
— Знаю я… Мне ли этого не знать? Я у него тогда кочегаром работал, мы в те времена один хлеб вместе ели.
— Ну так…
— Я и говорю: в те времена, — иронически подчеркнул свои слова старик. — Еще до солдатчины. А потом…
Он махнул рукой и стал смотреть на оживленное движение по главной улице села, сделав вид, что весь этот разговор о Кесеи ему ужасно надоел.
Но Бицо про себя решил ковать железо, пока горячо.
— Ну-ка, ну-ка, расскажите-ка, что же потом было, — попросил он.
— Что? Фронт был, русский плен, Красная Армия и, если хотите знать, — ничего! Нищенский хлеб! И правда! Я смог домой вернуться. Для меня хлеб извозчика ломового хорош был! А он почему не вернулся? Зачем себе на грудь красную кокарду нацепил?.. Чтобы важным господином стать. Он ведь всегда таким был: кто, мол, еще сможет, как не я? Брюки, ботинки на резинке, а потом и галстук носил. Галстук, заметьте, когда мы, его приятели, ходили в сапогах, домотканых рубахах да в рваных портках… Ну а потом как? Как было, когда он вернулся домой уже после интернирования? Ой-ой, совсем маленьким стал, ко мне обращается: «Кари», хотя раньше мне всегда говорил: «Эй, Эрази» или «Слышь, Карой»… Конечно! Барон Муки-то, младший барин, был офицер, настоящий господин, но Кесеи сразу на дверь указал. Марш, говорит, досаждайте вашим дорогим товарищам, а не мне! У них и хлеба для себя просите! А Феруш, что правда, то правда, всегда смелым парнем был, он и в другое время никогда рот не закрывал, и тут говорит: прошу, мол, работу, а не милостыню, закон есть, что демобилизованный солдат имеет право поступить на старое место работы… Ну а его благородие на это ему и говорит, и тут уж он прав был… закон, говорит, за меня, его для меня писали, и соблюдать его буду, когда захочу! А раз вы тут языком мелете, перечите мне, то я выгоню из имения не только вас, но и вашу мать.
— И выгнал?
— Выгнал бедняжку. Да еще когда? В самый разлив. Нам, конечно, жалко ее было, чего уж говорить, тихая была, святая старушка, да что тут сделаешь?! Даже старая баронесса не смогла изменить приказ молодого барина. Отец-то Феруша был у старого барона в милости, он был отличным, настоящим виноградарем. Его виноград барону много денег принес, на целое имение хватило. За это старый барон и выделил матери Феруша сначала кусок земли, а потом и квартиру… Но я и говорю, даже старая баронесса не могла изменить того, что сказал молодой барин, приказа его то есть: чтобы сей же час, немедленно, выгнали матушку Кесеи из имения… Так Феруш разве чему-нибудь на горьком опыте научился? Нет, не научился. А мог бы научиться, потому что над ним тогда весь мир смеялся, весь район.
— Позор!
— А почему? Сам он тому причиной был. Зачем наперекор шел, на кой в еврейские кучера подался?
— Куда подался?
— Куда я сказал: помощником кучера пошел к еврею Фуксу. Последним из последних.
— А что, лучше бы пошел милостыню просить или прямо в Волчий лес разбойником?
— Ну, я вижу, вы, господин, восторгаетесь Ферушем, оправдываете даже то, что он нос задирает. Ведь только из-за гордыни своей он к Фуксу пошел, не из-за чего другого. Если б он голову склонил свою, прощения попросил, сказал бы, что запутался, что «большевисты» его в грех ввели, то сразу бы смог обратно на свое место попасть: слава о нем хорошая ходила как о механике.
— Это мелочи…
— Вот именно. А что он вместо этого сделал? Забрался на козлы коляски Фукса. Для жены Фукса он прямо-таки правой рукой стал. Кто у них по пятницам, когда праздник их субботний начинался, свечки зажигал? Феруш! Кто им огонь к ужину разводил? Феруш! Кто ездил в Ш. на велосипеде к пекарю Флешу за мацой? Опять Феруш! И ведь, видите ли, даже там, у Фукса, он не смог себя порядочно вести. Надо же ему было с жандармом повздорить, с унтер-офицером Тереком.
— Была, видимо, на то причина. Все-то вы наизнанку выворачиваете, все наоборот говорите, дядюшка.
— Это я-то? Вот уж нет, знаете ли! Феруш — тот да, тот даже шутки всерьез принимал, потому-то он тогда и бросился с кулаками на господина унтер-офицера. Ну ладно, Терек тоже не был святошей, много себе позволял, ну и что? Эта Терка Бейци, ей больно было, что ли, когда господин унтер-офицер просто в шутку, как это холостые парни делают, пощупал ее? А Феруш уж сразу: ах ты такой-сякой, жандармская твоя душа, ах ты дерьмо, что это ты мою зазнобу позоришь да портишь? Да на него, да с такой злостью, что господин унтер-офицер не на своих ногах домой добирался… И чем, вы думаете, вся эта история кончилась? Пришлось Ферушу в Пешт ехать да на рынок грузчиком устраиваться; механиком был, а стал таскать для хозяек сумки. А все почему? Да потому, что не он победил, а власти. Послали такую бумагу о его нравственности, что ой-ой! Написали в ней, что он строптив, что он подрывной элемент и враг общества! Да он и был таким. Упрямый был, важничал, с самим господом богом спорить был готов. Бедная его мать так и умерла, сердце у нее разорвалось от горя, когда она письмо получила, что гордыня греховная сыночка ее в тюрьму загнала. Гордыня, господин, вот что им всегда двигало. Высокомерие его. Что для других хорошо было, для него плохо и обидно. И он, мол, все сделает, чтобы изменить это, наизнанку все вывернуть…
— Глупые речи! — вскипел Бицо от злости. — У вас что, жизнь такая уж распрекрасная была? И вам никогда, ни на мгновение не хотелось лучшей жизни?
— Ну… — проговорил старик, повернув свою загорелую морщинистую шею. — Хлеб у меня всегда был, и чести я тоже не терял. Что положено было, то и делал. За это имел шестнадцать центнеров зерна, соль, четыре куба дров, тысячу с чем-то квадратных метров кукурузного поля, корову мог держать, свиней откармливать, да еще деньги получал — пять пенге в получку. А птицы жена моя столько могла держать, сколько хотела.
— Сколько хотела! — прервал его Бицо, потеряв терпение. — Столько, насколько у нее корма хватало. А его много-то и не было… Послушайте, да вы же от зависти ослепли и оглохли. Свой ад, в котором вы жили, дядя, вы теперь собственной ложью в рай превращаете.
— Это я-то?
— А я, что ли? Вы на себя в зеркало смотрите?
Для старика такой вопрос был равнозначен удару бичом. Он откинул голову назад, руки его напряглись. Это невольное, судорожное движение передалось и вожжам, он осадил свою серую кобылу и заставил ее остановиться.
— В зеркало?
— Да.
— Ну смотрюсь… По воскресеньям, когда бреюсь.
— А сколько вам лет? Как вы сказали? В школу вместе с Кесеи ходили?
— Да, господин Феруш, это… товарищ Кесеи в девяносто втором родился, а я в девяностом. Но в школу мы вместе ходили. Это потому, что до этого мы в таком месте батраками нанимались, где и школы-то вовсе не было. Так что меня поздно в школу записали, вот…
— То есть выходит, что сейчас вам пятьдесят пять лет, не так ли?
— Да, точно, это вы, господин… товарищ, правильно угадали.
— А когда вы глядитесь в зеркало, сколько лет вы себе можете дать, а? Семьдесят, дядя, по меньшей мере семьдесят. Все ваше «благополучие», которое Кесеи изменить хотел, оно у вас на лице написано… Хаете же вы его лишь потому, что он победил, он прав оказался. Над ним издевались, насмехались, считали его потерянным человеком! А он победил. Он, а не жандарм и не молодой барин… Пожалуйста, теперь очередь ваша: скажите, что я не прав.