Почему же все-таки он спасовал? Почему не только как партийный деятель, но и как человек он оказался пустоцветом? Может, он слишком избалован жизнью? Может, этот энергичный до грубости руководитель, вышедший, как и многие другие его соратники, из среды молодежи, знал бедность и заботы только по книгам, только, так сказать, в принципе?..
Все равно, Форгач не бросит в него камень, хотя во время коллективизации он натворил немало бед. Середняки из Питерсега отказались вступать в кооператив имени Дожа и решили организовать свое самостоятельное товарищество. Мороц, который в то время был уполномоченным райкома партии, стукнул кулаком по столу: «Посмотрим! Пока я сижу на этом месте, не допущу никакого отклонения от генеральной линии. Там, где членами кооператива являются одни середняки, не может быть пролетарского руководства! Значит, пока у меня еще хорошее настроение, вступай, Питерсег, в кооператив имени Дожа, иначе и сюда не попадешь!»
Чем же кончилось дело? Принуждением, злобой, а потом и выходом из кооператива. В то время программа Имре Надя это позволяла. Вот и питерсеговцы, вступив в кооператив зимой, показали пятки осенью. С тех пор с ними вражда: у одного дешево оценили имущество, другой, выходя из кооператива, получил вместо своего надела чужой. Их вожак, некий Карой Пап, даже не постеснялся поехать во главе делегации в Будапешт, прямо в совет министров. Когда — с горя или с радости — случалось ему выпивать больше положенного, он так поносил кооператив имени Дожа, что даже три священника на исповеди не решились бы дать ему отпущение грехов за такое словоизлияние. Удивительно, как это он теперь сидит тихо, не впутывается во всю эту неразбериху, ничего не требует. Хотя… кто знает? Может быть, у него уже готов список, в который — он об этом постоянно кричал — занесены все прегрешения кооператива имени Дожа…
Форгач вздохнул, положил телефонную трубку и начал тереть виски — от размышлений у него так заболела голова, что даже моргнуть было трудно: каждое движение век вызывало острую боль. Раньше он считал, что головными болями страдают только господа да неженки. Но с тех пор как он стал председателем, цифры, распоряжения, посевные планы и средние удои мучили его даже во сне, и он часто просыпался с нестерпимой головной болью.
Форгач пошел домой кратчайшим путем, через стадион, потом огородами, решив утром первым делом созвать правление кооператива. К тому времени вернется и Палчи Дьере — не может не вернуться, если с ним не случилось беды! — и они все вместе решат, что же им делать дальше. Придется заняться не только кооперативными, но и сельскими делами. Далеко не безразлично, кто будет распоряжаться в сельсовете: они, то есть коммунисты, или этот скользкий вдохновитель кулаков, восставший из гроба Машат. Этот бывший нотариус хорошо чует, где пахнет жареным, поэтому он и въехал в село с шумом, трескучими речами, огнем и выстрелами. Говорят, уже избран какой-то комитет. К чему все это?
Одним словом, Форгач, зная, что после выхода питерсеговцев кооператив имени Дожа и село М. — это одно целое, был зол на Машата, но вовсе не боялся его. Напрасно бывший старший нотариус и его телохранитель, бывший жандарм, появились из прошлого, напрасно поскакали они из Бибицкоцого занимать сельсовет. Если Форгач и волновался — а он действительно нервничал, — то только потому, что его беспокоила судьба страны и столицы. Непосредственной опасности для себя лично он не ощущал.
Тем более тяжелым ударом было для него — он как раз в это время завтракал, и кусок чуть не застрял у него в горле, — когда вбежала жена, обняла его грязными от помоев и ячменной муки руками, всего измазала и так заохала, что ее с трудом можно было понять:
— Дорогой мой, муженек мой! Здесь они. Уведут тебя! Господи боже ты мой, помоги хоть на этот раз, уморят они тебя…
А в дверях, опершись о притолоку, словно он просто зашел к соседу, уже стоял Холло. Был он, как обычно, в кожаной фуражке, вязаной куртке и выцветших бархатных штанах, потертых на коленях, но выглядел по-военному. Может быть, потому, что нацепил на себя портупею и пустую кобуру, а может, и потому, что на крыльце, за его спиной, виднелся Золтан с карабином.
— Бог в помощь! — поздоровался, прикладывая палец к фуражке, Холло.
— Взаимно!
— Знаешь что, Леринц? Пойдем-ка со мной!
— Куда?
— Куда надо. В национальный совет. Господин Машат поговорить с тобой хочет.
— Вот беда… — Форгач поднялся с места и осторожно отстранил от себя жену, которая ни жива ни мертва припала к нему. — Прямо беда, потому что детей я с этим твоим господином Машатом не крестил и разговаривать мне с ним не о чем.
— Он-то знает, о чем говорить. Придешь — и он тебе скажет. Речь не о тебе, а об общественном деле. Понятно? Значит… идешь?
— Нет, не иду. Не знаю я таких общественных дел, чтобы с ним вдвоем их обсуждать.
— Плохо. — Холло почесал затылок. — Теперь уже я скажу — беда. Потому что тогда мне придется тебя силой отвести.
— По какому праву? — Форгач шагнул назад и машинально схватился за задний карман брюк.
Одно молниеносное привычное движение, удивившее разве только Золтана, — и карабин со взведенным курком и направленным на Форгача дулом оказался в руках жандармского унтер-офицера.
— По какому праву? — с беззвучной волчьей усмешкой, обнажающей десны, спросил Холло. — По праву командира, старина. Командир — это я, командир национальной гвардии М. Словом, пошли!
Даже теперь, под дулом карабина, Форгач не испугался. Но ему было так стыдно за свою самоуверенность, за веру в силу и неуязвимость кооператива, что впору хоть биться головой об стену. Заманили его в западню, как загнанного, потерявшего от старости ум и осторожность зайца!
Но западня еще не захлопнулась. Дом его стоит на новой улице, все соседи — члены кооператива. Увидят, что его вывели за ворота, заметят, что Холло ведет его под конвоем. — отобьют своего председателя как пить дать. Холло, правда, вооружен, но один карабин против толпы — все равно что мундштук от трубки. Кроме того, кое у кого есть и пистолеты, а его пистолет спрятан в заднем кармане брюк. Может случиться, что и на этой косточке поскользнется именно тот, кто лучше всех прыгает.
— Ну, что дальше? — спросил Холло, которому надоело ждать. — Пойдешь или помочь тебе прикладом?
— Идем! — И Форгач двинулся вперед, все еще уверенный, что ему ничего плохого не сделают. Однако жена его плакала и причитала на весь дом, и он обернулся к ней.
— Чего ты? Не плачь, мать! — сказал он. — Ты же слышала, господа хотят переговорить со мной.
Едва он вышел во двор и увидел остальных национальных гвардейцев, как Холло схватил его за кисть руки, дернул на себя, повернул и взвалил на плечо, как мешок муки.
— Возьми пистолет, Винце! — закричал он сыну. — В заднем кармане брюк!
Когда эта операция была проделана, жандарм сбросил с плеч растерявшегося от неожиданности, побелевшего как мел Форгача.
— Вот так-то! — сказал он скромно, как бы отвечая на изъявления восторга национальных гвардейцев. — Так мы и раньше делали… Видел я, как ты схватился за карман. На моем месте и ты бы точно так поступил.
Форгач молчал, он даже не охнул, хотя у него сильно болело плечо. Он еще надеялся, что, когда гвардейцы выйдут на улицу, ему удастся освободиться.
И вот они на улице. На главной улице, тысячу раз сфотографированной и даже заснятой на пленку для документальных фильмов. Именно здесь Форгачу был нанесен самый тяжелый, самый болезненный удар. Напрасно причитала его жена. Голос ее разносился по всему селу, до самой церковной площади, но на покрытой щебнем, сплошь состоящей из новых домов улице не было ни души.
Сначала Форгач подумал, что ошибается, что его обманывают глаза. Но когда увидел, что через дырочки в трепещущих занавесках и сквозь щели прикрытых ставен на него отовсюду глядят испуганные, бегающие, жаждущие сенсации глаза, он был настолько поражен, что сразу обессилел. Тишина, ни одного голоса, только слышны были причитания жены, пока приспешники Холло не втолкнули его обратно во двор. А потом слышалось только пение охрипших с утра петухов да злобное рычание лохматой дворняги, загнавшей на дерево кошку. Кошка сидела на дереве, шипела, фыркала, выгибая спину, а дворняга бессильно рычала внизу, высовывала язык и щелкала зубами.