— К черту! — вскочил Холло. — Вы что, сговорились все?! Мой старик нес такую же околесицу!
— Что вы сказали?
— Ладно, все равно, насчет околесицы беру свои слова обратно. До я вам заявляю, что вы меня не убедили и не убедите, господин старший нотариус… со всеми своими законными основаниями и независимым венгерским судом! — Младший Холло, грузно ступая, медвежьими шагами стал ходить взад и вперед по комнате. — А то, что со мной сделали осенью пятьдесят первого, тоже было на законном основании? Это тоже было решено «независимым венгерским судом»? Как бы не так! — Он замахал мощными кулаками. — Для этого оказалось достаточно одной бумажки, мнения отдела кадров. Что о ней можно сказать? Отвратительная блевотина, полная орфографических ошибок, в которой какая-то сволочь из отдела кадров кривыми буквами написала идиотское решение о том, что я, как сын жандарма, — нежелательный и классово чуждый элемент. И меня выбросили! А ведь лесопилка, которой я заведовал тогда уже третий год, даже в самые суровые зимы выполняла план на сто двадцать и даже на сто тридцать процентов…
— К сожалению, — тихим, успокаивающим голосом прервал его Машат, — то, о чем вы говорите, — это, так сказать, аномалии системы, последствия диктатуры. С интеллигентами в подобных случаях расправлялись, так сказать, в массовом порядке. Я тоже, как старший нотариус, хотел быть лояльным. Во время раздела земли, например, своей собственной рукой и с наивозможнейшей объективностью я составил список лиц, претензии которых считал справедливыми. А какую благодарность я за это получил? По приговору народа меня заставили убраться отсюда.
Младший Холло был так удивлен, что даже перестал ходить по комнате. Что это? Машат дурак или его считает идиотом? И вообще, стоит ли вести дальше разговор с таким трусливым обывателем, ждущим, пока жареные голуби сами упадут ему в рот? Но мысль эта промелькнула в мозгу младшего Холло и сейчас же исчезла, потому что ром уже начал оказывать свое действие и Винце не мог сдерживаться.
— Сколько лет вам тогда было? — без всякого перехода грубо спросил он.
— Когда?
— Когда вас отсюда выкинули?
— Сколько же?.. За сорок, да, так… сорок три…
— Вот видите. А мне двадцать семь. Вам обоим, отцу и вам, господин старший нотариус, легко великодушничать. Вы не только существовали, но и наслаждались жизнью в лучшие годы своей молодости. А я? С сорок пятого года, еще когда я был практикантом, мне уже приходилось дрожать: когда же очередь дойдет до меня? Когда я получу пинок в зад, потому что мой отец до Освобождения был жандармом? А потом, когда я этот пинок все же получил? Эх! Что и говорить! Все я испробовал, от Бюкка до Мечека пешком исходил, чтобы только устроиться работать по своей специальности. Но разве это было возможно? Мнение отдела кадров всюду ходило за мной по пятам… А теперь я… я должен быть снисходительным? Я, которого Форгач и Дьере спихнули вниз, в мужики? Именно они — Форгач и старый Дьере, дорогой папа «товарища» секретаря, — сломали мне шею, они подписали мне смертный приговор. Старого Дьере уже нет, повезло ему: подох в постели, на подушках, с оркестром хоронили. Но Форгачу не будет такой удачи, не должно быть — Дымный тому порукой. И наследнику старого Дьере, секретарю Палчи, тоже не будет удачи… За ваше здоровье, господин старший нотариус! — Он припал к бутылке. — И не лейте по ним слез!..
Пил он жадно, не садясь, прямо из бутылки, его кадык двигался вверх-вниз. От этой потной глыбы мяса, чуть ли не наваливающейся на Машата, шел такой ужасный, нестерпимый запах конюшни и пота, что председателю национального совета пришлось сделать вид, будто он сморкается.
Младший Холло сразу понял, в чем дело, и, вытирая тыльной стороной руки рот, насмешливо спросил:
— Воняю? Мужик я? Мужик и есть! Сказал уже, что низвели меня в мужицкое сословие. — Он сел, откинулся назад и протянул во всю длину ноги. — Так оно и бывает, изволите ли знать, — заговорил он снова с видом барина, лениво беседующего в клубе. — Человек сначала держится на своем уровне, аккуратно моется, после бритья употребляет одеколон. И около радио посидит, и в книжку заглянет. Постепенно он начинает мыться реже, бритье по воскресеньям становится для него настоящим мучением, и наконец не только тело, но и душа начинает у него вонять. И это вполне естественно. Господин старший нотариус может в этом убедиться на примере моей скромной персоны.
— Сынок! — Машат принял цинизм младшего Холло за откровенность. — «Sursum corda! Выше сердца!» — как сказала церковь. Это все в прошлом, теперь твои испытания кончились. Если разрешишь, я попрошу тебя, как своего младшего брата: не будь таким непреклонным. Хотя бы ради жителей села, ради общественного мнения, не настаивай ты на этой расправе.
Младший Холло внимательно посмотрел на Машата, потом с непроницаемым лицом стал разглядывать свои ногти. Машат подумал, что он ушел в себя, что в душе у него происходит борьба, что он взвешивает его предложение. Но это было не так.
Холло внимательно посмотрел на Машата, словно пытаясь понять, на самом ли деле Машат так глуп или от старости выжил из ума. В обоих случаях с ним нет смысла спорить.
Разглядывая свои ногти, он думал: «Ишь ты, общественное мнение ему понадобилось! Мы сами все можем решить… Ведь так просто — пруд будет нем, всплеск, круги на воде — и конец… А завтра, когда пойдет слух, что кооператив остался без головы, захват Дожа не представит трудностей. Начнется такая суматоха, такой кавардак, что исчезновение Форгача и Дьере потеряет всякое значение, станет пустячным делом. Наступит час, когда все поджидающие добычу шакалы набросятся на кооперативную землю и имущество, и даже такие щепетильные люди, как Карой Пап, станут моими сообщниками. Хватит ли у папаши Машата для этого ума и стоит ли вообще ему все это объяснять? Нет, не стоит! Но согласием его заручиться все-таки следует, потому что революция, конечно, дело хорошее, но после заварухи наступит успокоение, и в случае возможного расследования гораздо лучше прозвучат слова «по необходимости, с ведома властей», чем «предумышленное убийство из мести». Стало быть…»
Твердое решение вовлечь в это дело Машата и начинающееся опьянение помогли младшему Холло найти такой серьезный аргумент, что он даже сам испугался.
— Господин старший нотариус! — вскочил он со стула. — Вы разыгрываете филантропа, а ведь мы все: и вы, и я — скомпрометированы!
Машат сначала подумал, что в ром, вероятно, подмешан древесный спирт и теперь младший Холло свихнулся и кричит, одержимый временным умопомешательством. Но очень быстро нотариус убедился в своей ошибке — его собеседник прекрасно знал, что говорит.
— Да, да, мы оба скомпрометированы! — кричал он, сжимая кулаками голову. — Вы раздавали землю и, будь вы немного более ловким, до сегодняшнего дня служили бы у них. А я, дурак, когда ходил в начальниках, все перевыполнял: план, подписку на заем — все!
— Да, но до каких пор? — Машат ухватился за ручки кресла. Аргументы Винце навалились на него всей своей тяжестью. — Мы сможем оправдаться, ведь нас обоих выкинули с наших мест, сынок.
— Ну и что? Это пустяки! Перед Западом и перед чистыми, незапятнанными патриотами у нас нет никаких заслуг. Если только…
Он не стал продолжать, но по его безумным, широко раскрытым глазам Машат отлично все понял. Им овладел страх, что его не только признают непригодным для руководящей должности, но могут, не дай бог, и привлечь к ответственности за службу при потерпевшем крах строе. Он как-то ослаб и, забывая о своих «сомнениях морального характера», весь дрожа, сказал:
— Идем! Я проведу ночь в сельсовете. Поспать и завтра успеем, сынок.
— Значит, — задержал на нем свой волчий взгляд младший Холло, — вы с нами? Вы согласны, господин главный нотариус?
— С чем?
— С расправой?
Машат выпрямился и, приняв трагически строгую позу государственного мужа, хотел было сказать: «Согласен! Об остальном позаботитесь вы и история!», но горло у него сжалось, он почувствовал, что душа его ушла в пятки, и произнес каким-то чужим, визгливым голосом евнуха: