Старшинство старшинством, а ледяная уничижительность тона, с какою, словно мальчишка, был отчитан ретивый служака, могла быть сочтена — еще и от отставного, от статского! — непереносимой для офицерского достоинства. И Матвей Иванович ждал от Кузьмина вызов, заранее заручившись согласием брата быть его секундантом.

Однако вызова, казалось неминуемого, не последовало, что немало подивило братьев, наслышанных об отчаянном нраве и о храбрости одернутого подпоручика. И — более! Когда год спустя Матвей вновь заехал в те края навестить брата, он застал у него Анастасия Кузьмина, и тот, очертя голову, как делал, кажется, все на свете, ринулся в объятия своего недавнего оскорбителя:

— Мой благодетель! Как мне благодарить вас?

— За что же, помилуйте? — едва успел спросить Матвей Иванович, впрочем смутно догадываясь, что последует дальше, и оно последовало:

— Как за что? Вы спасли мою душу! Благодаря вам я понял всю гнусность телесного наказания!

Когда же соскучившиеся друг по другу братья Муравьевы остались одни, Сергей рассказал, что пылкость жестов и восклицаний Кузьмина, хотя и отдает театральной склонностью к эффектам, на деле искренна и правдива. Грозу рекрутов стало не узнать: он даже вступил в солдатскую артель своей роты, ест с подопечными из одного котла и живет с ними по-братски:

— Как мы с тобой!

Переменилась, однако, только сторона, в какую стремилась душевная буря; сам грозовой нрав, разумеется, перемениться не мог, и позже Горбачевскому не единожды пришлось в том убедиться. Став уже истовым Славянином, Кузьмин решительнее и, увы, неблагоразумнее прочих торопил минуту возмущения, не принимая резонов, и настолько уверовал, будто пожар вот-вот начнется, уже начинается, почти начался и его можно и должно, нимало не отлагая, раздувать всем миром, что как-то явился в собрание совещающихся Славян с ликующим и самодовольным видом человека, наконец исполнившего долг своей жизни и скромно ожидающего заслуженной похвалы:

— Господа! Жребий брошен!

Лица всех вопрошающе оборотились к шумно вошедшему, а на иных отразилось и тоскливое предчувствие неминучей беды, которой они дождались-таки от этого безумца.

— Да, господа! Я только что собрал свою роту и объявил ей, что самовластию в России скоро придет конец!

Кто-то, не удержавшись, охнул.

— О, не беспокойтесь! Вы знаете, как преданы мне солдаты. Достало с моей стороны самых коротких слов, дабы они поняли, каковы цель и средства достигнуть переворота, и торжественно поклялись умереть со мною вместе для блага отечества и своей свободы… На какой срок назначено восстание?

Вопрос обращен был к Ивану Ивановичу и прозвучал с такой бестрепетной деловитостью, будто не оставалось сомнений: сейчас Кузьмин услышит точный ответ, сделает общий поклон, четко повернется на каблуках и неторопливым шагом отправится давать последние указания своим фельдфебелям и унтер-офицерам.

— Ну подумай ты сам, о чем спрашиваешь! — Горбачевский сделал усилие, чтобы призвать на помощь всю урезонивающую проникновенность своего голоса. — Этого покамест никто не знает. Начало восстания зависит не от нас с тобою, но от обстоятельств. Понимаешь, от об-сто-я-тельств! Ты напрасно так поспешил. Мы договорились медленно приготовлять нижних чинов, а случай осуществить наши намерения, может быть, представится нам только в будущем году, не ранее.

— Никак не ранее? — спросил Кузьмин с недоверчивостью и с надеждой в голосе: как будто в силах Горбачевского было утешить его, милостиво приблизив сроки.

— Никак, — развел руками Иван Иванович.

— Эх… — Кузьмин едва ли не трогательно огорчился. — Жаль… Я так думаю, лучше бы поскорее… А впрочем, мои солдаты умеют молчать. Правда, я еще объявил о скором выступлении юнкеру Богуславскому… Ну да возьму с него честное слово!

Общий протяжный стон был ему ответом: кому ж неведомо о скверной привычке мальчишки Богуславского все без разбору переносить своему дядюшке, начальнику артиллерии их третьего корпуса? Кузьмин понял и смутился.

— Что ж, это нетрудно поправить! — он выразительно взмахнул рукой, точно закалывая кого-то, и то был жест, достойный самого Брута, представленного на театральной сцене. — Завтра вы найдете его в постели. Мертвым!

И повернулся, чтобы уйти, однако в него вцепилось сразу несколько рук.

— Зачем лишать жизни этого бедного глупца? — втолковывали ему. — Для чего совершать то, что преступно и…

Кузьмин рванулся к выходу.

— Стой, стой!.. Столь же преступно, сколь и опасно для нашего дола!

И зачастили, радостно убедившись, что довод поколебал свирепого поручика и ослабил его могучие рывки:

— Да, да! Именно что опасно! Послушай, ты просто объяви Богуславскому, что вздумал-де посмеяться над его легковерием, только и всего! Тогда уж он непременно будет молчать — кому охота прослыть дуралеем?

Насилу уломали, да и то в первые дни исподтишка приглядывали за своевольцем, не на шутку опасаясь за жизнь болтуна-юнкера.

Таков был Кузьмин. И вот:

— Тютчев — предатель!

Ну, предатель не предатель, однако…

Когда 8-я бригада следовала к Лещинскому лагерю через Житомир, Горбачевского спешно сыскал там Славянский секретарь-казначей Илья Иванов, их самодельный Катон, и поразил самозваного Сципиона в сердце.

Оказалось: новопринятый Славянин Алексей Тютчев узнал от давнишних приятелей-семеновцев подполковника Сергея Муравьева-Апостола и подпоручика Михайлы Бестужева-Рюмина, что есть кроме них еще одно тайное общество и тютчевские друзья в нем, как кажется, из заправил. Мало того. Общество сие, прозывающее себя Южным, весьма сильно — до такой степени силы, что готовится к скорому перевороту в государстве.

— Тютчев сказывал: они ищут нашего знакомства.

Как думаешь, что это значит?

Илья был не чета бешеному Анастасию, но и его хмурость не много сулила хорошего беспечному Тютчеву.

Ответ нашелся или, верней, подтвердился скорее, чем ожидалось.

29 августа, ввечеру, Иван Иванович, вернувшись в свои Млинищи, которые вдруг перестали быть глушью и преобразились в оживленный перевалочный пункт для друзей и знакомцев, — ибо были в ближайшем соседстве с Лещинским лагерем — нашел дома записку. Она учтиво гласила: Муравьев и Бестужев-Рюмин наезжали на тесную его квартиру, не застали, к сердечному сожалению, хозяина и покорнейше просят подпоручика Горбачевского и подпоручика Борисова 2-го, ежели будет на то их согласие, пожаловать к ним в лагерь, в расположение Черниговского полка, в муравьевский балаган.

А назавтра:

— К чему лукавить, господа?..

С первых минут было очень заметно, что и Муравьеву, не говоря о мальчике Бестужеве-Рюмине, невмоготу, угощая гостей чаем и трубками, тянуть чинную, хотя и благородно-опасную, беседу о дурных действиях правительства или о том, что никак нельзя ожидать, дабы кто-либо из особ императорской фамилии добром согласился с требованием народа.

— К чему лукавить? Мы открыто кладем наши карты на стол — вот они, извольте! Нам уже известно о вашем Славянском Союзе, и, всемерно одобряя возвышенность вашей цели и благородство душ…

Сергей Муравьев для убедительности своего одобрения поднес руку к груди и поклонился в сторону гостей; Бестужев-Рюмин, слушавший в напряжении, тоже качнулся вперед, нечаянно повторяв поклон.

— …всемерно их одобряя, я долгом своим почитаю заметить: цель, избранная вами, господа, весьма многосложна. На пути к ней вам предстоит одолеть столько ступеней, что вы едва ли хоть когда-нибудь до нее дойдете. Я уже не говорю о сроках более близких…

Тон был столь доверительно-деловит, что сомнения не оставалось: они знают о Славянах даже более, нежели выказывают, и сама безбоязненная и лестная откровенность, с какой Муравьев и Бестужев говорили о собственных планах, обнажала глубину их проникновения в тайну Славянского Общества.

Проводник в сокрытые эти глубины мог быть одни — Тютчев.

Славяне, впрочем, были застигнуты не совсем врасплох, — даже тогда, когда последовало прямое предложение соединить их союзы: учтивая записка звала, без сомнения, не просто на чашку чаю, и Борисов с Горбачевским, идучи к Муравьеву, успели-таки обменяться предчувствиями и сомнениями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: