Поэт был на высоте. Прибыл задолго до иностранцев и бурно входил в образ: вел себя нахально, приставал к чужим женам, откушивал разные закуски и вина и раз даже залез пальцами в банку с маринованными помидорами — за что получил от хозяйки по рукам. В целом было признано, что я в образе.

Наконец иностранец прибыл. Он был огромный, этот африканец. Под наш малометражный потолок. Его жена Таня была ему до плеч. Он не спеша разделся, сел в кресло и тут же потребовал стихов! Что за зуд такой, мне было непонятно; наверняка сам кропал там у себя какие-нибудь субтропические верлибры. От вина и еды отказался. Русский его был ужасен.

Все с надеждой смотрели на меня. Я откашлялся, встал в первую позицию, поправил бант и торжественно начал:

В-вер-рху́ш-ки с-со́с-сен р-ры́ж-жи!

(Я читал: «р-рыж-жиа-а-а…» — с дрожью, хрипотцой, раскатом, как читают поэты почище нашего; у Алисы медленно полезли глаза на лоб; гости еще ничего не понимали; сенегалец томно прикрыл глаза и стал отбивать ритм своей огромной в рыжем мохеровом носке и замшевом мокасине, ногой.)

В-вер-рху́ш-ки с-со́с-сен р-ры́ж-жи!
И в-ве́т-тер бье́т нам в ло́б-б!
Мы на́во-стри́-ли л-лы́ж-жи,
Пок-кататься
                    в п-по́ле
                                  что́б-б!

Все двенадцать стихотворений, прочитанных мною, были того же достоинства. (В разное время я списывал их с заборов, школьных учебников и парт и сочинял сам.) Я не давал присутствующим опомниться. Наконец поэт рухнул, изнеможенный, на диван.

Иностранец раскрыл глаза. Изобразил медленное возвращение в действительность. Алиса сидела не шелохнувшись, влипнув в кресло, не смея вдохнуть. Танька прыскала в ладоши.

Гость встал, широким псевдорусским жестом раскрыл объятия и притянул меня к груди (моя грудная клетка чуть не лопнула от напряжения), затем уголком махрового (все у него было махрово-мохеровое, ярко-желто-оранжево-голубое), затем уголком махрового платка вытер прослезившийся глаз и поблагодарил за отличные стихи. Кроме того, я получил в подарок итальянскую жвачку, крепкое рукопожатье и приглашение как-нибудь заезжать к ним в Африку, как-нибудь эдак на уик-энд, что ли, когда буду свободен. Я обещал. Алиса переводила дух и грозила мне из-за широкой спины гостя кулаком.

Затем повела его по квартире. Показала мои картинки (они ему понравились меньше) и нашу собаку. Дези кисло позировала иностранцу, понимая всю ответственность момента. Потом африканец ушел.

Все были очень довольны, Алиса тоже (она, кажется, тоже получила в награду какой-то маленький souvenir). Но обещанные мне три недели свободы были безжалостно отняты. В наказание за мой чудовищный цинизм, как сказала она.

Оставил свою закорючку в нашем альбомчике и иностранец. На английском. Что-то о величии их маленькой страны. Маленькая, как наш альбомчик, страна. Ма-а-аленькая.

Там некогда блистал и я. Когда-то, во время оно, я тоже приложил к этому альбому руку. Тоже ходил в знаменитостях. Какая-то моя крохотная акварель. Долго еще, помню, в этом альбоме обреталась эта расплывшаяся акварель с посвящением «очаровательной» хозяйке. Впрочем, вру: там был, кажется, какой-то более интимный и менее употребительный в печати эпитет — к тому времени я на него уже право заслужил. Тут же была и ее приписка, и газетная вырезка, какое-то захлебывающееся Алисино суесловие. Потом, тщаниями же Алисы, я из этого альбома тихо исчез, и когда я спросил, куда это пропал из него «замечательный, подающий большие надежды самодеятельный художник М.» — так она меня представляла в газете, — она, нимало не смутившись, ответила, что «подававший надежды» теперь их уже больше не подает и что она решила исправить историю — то есть попросту отправить меня в мусорное ведро. Увы. Так она поступала со всеми особенно оскандалившимися участниками этого мероприятия.

Я, кажется, сказал, что на всех ее отношениях с людьми лежала печать поверхностности, лубочности и какой-то вежливенькой вульгарности. Это справедливо и для нас с нею. Если теперь посмотреть на нас со стороны, послушать, как мы автоматически, без раздражения пикируемся, или, что одно и то же, посмотреть, как мы от нечего делать обмениваемся холодными, унылыми поцелуями, бродя вечером по квартире (и даже не поцелуями, а просто прикосновениями: щека к щеке), то может показаться, что мы просто брат с сестрой: я — кузен, она — кузина, или соседи: я — сосед, она — соседка (пережившие, разумеется, близость и теперь не знающие сами, что с этим делать), — так просты, обиходны и необязательны теперь наши отношения. Я, впрочем, еще где-то таю мою прежнюю… мой прежний огонь — не выговариваю этого проклятого слова.

Но раньше-то у нас было по-другому.

Мы познакомились с ней на моей выставке — однажды я все-таки выставлялся. Не персонально, конечно. Персональной я так никогда и не заслужил. В куцей, безграмотной афишке ремесленника все мы, страстные, ищущие, безоглядно честные художники-непрофессионалы — в высшем смысле дилетанты, были представлены как «художники-самоучки», «местные художники города», «вход бесплатный».

Здание было хорошее, светлое, зал уютный, просторный. Потолки высокие, воздуху много. Свет, правда, не верхний, но все же. Света, в общем, хватало. Узкие готические окна нового, еще не въехавшего музея краеведения были снабжены тяжелыми плюшевыми занавесями в кокетливых сборках чужой эпохи, и я, помню, все боролся с чинной, тоже плюшевой старушкой, посаженной охранять наши шедевры, которая то и дело норовила задернуть штору напротив и уютно подремать в тенечке: посетителей было маловато. Особенно страдал, как мне казалось, от этого я. К тому же я был затиснут в какой-то плохо освещаемый простенок, к какой-то перегородке с узким, вполоборота, входом, так что посетители норовили быстрей проскочить мимо моих картин. Да и смотреть их можно было только вблизи. Среди пейзажей я дал еще на выставку «Автопортрет с молодым догом» — вполне подражательная, юношеская работа.

Было тесновато, всяких умельцев и «творцов» оказалось неожиданно много, кукольный театр к тому же, будучи заведением официальным, натащил на выставку целый батальон своих кукол и оттяпал у нас самые лучшие места. Была здесь резьба по дереву (псевдонародные ковшички, шайки-лейки, ложки-поварешки), чеканка, изделия из серебра, литье, скульптура, мягкая игрушка, вышивка и, конечно, живопись. В основном преобладало масло, но была и графика (тогда я не замечал ее, но теперь дарю свое расположение только ей). И все это было как-то заемно, избито — и все стремилось обескуражить и удивить.

Но были и свежие, талантливые работы. «Автопортрет С.» (причем мало кто понял, что «С.» — это предлог) — работа юной школьницы, бледной, болезненной, изломанной полиомиелитом девочки — с отраженными в вечернем окне костылями. Мой «Автопортрет», которым я отчаянно гордился, был просто жалок рядом с этой вещью. Была прекрасная «Ночь в Тушети» — теплая, с неподдельной интонацией, тихим ритмом. Был сокровенный «Натюрморт с письмом» — трагический и мстящий: керосиновая дачная лампа, дощатая перегородка, ключ на гвозде плюс на этом же гвозде (поверх ключа) записка; ключ нельзя было снять и войти в дом, не прочитав прежде письма (что-то неудержимо влекло внутрь, там была разгадка), — а записка была наполовину сожжена.

Остальное же, включая мои собственные, как я сам теперь понимаю, поделки, было бездарно и неуклюже. Посетителей тоже было негусто. Но однажды как-то народ повалил валом. Кое-кто из присутствующих на выставке художников обрадовался, но я не заблуждался. Просто день был неуверен и сер — дождь с пробующим снегом, солнце с пробующим дождем. И просто рядом была трамвайная остановка и универмаг, который закрывался на перерыв, а в выставочном зале, думали люди, будет тепло и уютно и есть буфет, и картины наши, думали они, быть может, солнечны и теплы. Но пейзажи наши тоже были хмуры, в них тоже был дождь, и стерня, и скошенное сено, и печальные осенние стада. И люди еще больше ежились и хмурились от наших картин. Они уныло бродили по залам со своими сырыми зонтами и оставляли на паркете мокрые следы. Свои затиснутые в простенок картины я с разрешения администрации перевесил поближе к входу — выгодное во всех отношениях место, — но все равно никто не хотел замечать их и здесь. Мне даже показалось, что кто-то раскрыл перед моими пейзажами зонтик — так в них все тоже было промозгло и сыро. Впрочем, зонты действительно на выходе раскрывались, и кто знает, может быть, действительно мои пейзажи заставляли это делать раньше. На этом сквозняке равнодушных уходов я и сам, жалея себя, продрог.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: