Но опять пошел дождь, и она раскрыла над нами свой японский, медового же оттенка, зонтик. И сразу возникло чувство дружественности, близости, даже интимности — и она придвинулась ко мне плечом. Я думаю, во всем был виноват он, этот золотистый зонтик, — и в том, что случилось после; не знаю почему, но мне до сих пор кажется, что женщина, пустившая вас под свой зонт, скоро приблизит вас.

Мы зашли в универсам. Я купил хорошего белого вина, коробку конфет и небольшой шоколадный торт, затем мы зашли на рынок и купили цветов. Она мне все позволяла покупать, и в этом мне тоже чудилась близость.

Рынок гудел, как потревоженный улей, и его высокие каменные своды придавали человеческому суетливому говору какую-то странную значительность. Тошнотворный запах мясного зала чуть не поверг меня в обморок, но она, уцепившись за мой рукав, все тащила и тащила меня по рядам.

— Сколько мочалка стоит? — интересовалась она. — Три рубля? Ну, ты это того, дядя… Что? Отдашь за два?.. Нет, все-таки дороговато, помоюсь пока государственной. — И она без стеснения захохотала. На нас оглядывались.

Я удивлялся ей. Зачем же спорить? Это так не шло к ней. Зачем торговаться, ведь у меня есть деньги — вот они, целый карман. Или она хотела показать свою житейскую осведомленность и обычный у журналистов, почти всегда истерический, демократизм? Я полез в карман.

— Нет-нет, ничего не надо, — заговорщицки шепнула она и дотронулась до моего уха губами; я покраснел: — Ничего не надо, просто я люблю пообщаться с народом. — И она опять принялась торговаться о каких-то грузинских, крученых, как свеча, сладостях с орехами — я их купил ей целый пук. Внутри этой коричневой замшевой свечки была нитка, наподобие фитиля. Препротивное лакомство, в сущности, но она его с удовольствием уплетала.

Я хотел идти, но она потянула меня еще во фруктовый зал; здесь гомон был еще сильней, и, пока я набирал у седой армянки яблок и невиданных, поздних, с детский кулак, слив, знакомка моя развернула свою аппаратуру и, немного подержав микрофон вверх, свернула опять.

— Что это? — поинтересовался я.

— Фон, — засмеялась она. — Восторженный посетитель гудит на вашей выставке. Полный успех.

Ну и приемчики.

Я смутился. К тому же я не был уверен, что именно так восторгаются поклонники живописи. Все-таки не футбол.

Значит, она радиожурналистка?

— Нет-нет, что вы, что вы, это просто так, халтура, у нас многие этим занимаются, когда… — Но… — Просто так, попросили сделать передачу, уже давно надо было прийти на выставку, а она все тянула… — И вы выбрали меня? — Как видите. У них сейчас там на радио все в отпуске, просто зашились, гонят старые записи, все разъехались, бархатный сезон, к морю. — Очень интересно. — Не так уж. Вообще-то она работает в молодежной газете, отдел писем, может, слышали про такой, но иногда кое-что делает и для радио, когда просят. Тем более что она в этом  п о н и м а е т. — В искусстве то есть или в радиопередачах, извините? — Ах, какой вы, право, дотошный, все-то вам скажи-расскажи — ну, хотите? — и в том, конечно, и другом. Ивтомидругом, ивтомидругом.

— Ну, давайте же наконец с вами познакомимся, товарищ Р. Мамеев, «Автопортрет-с-молодым-догом», маляр, — опять интимно задела она меня плечом, и мне показалось, что эта слишком затянувшаяся фаза знакомства рассчитана, как бы специально естественна: как человек пишущий, она должна была знать толк в композиции. — Ну, давайте же наконец с вами знакомиться: Алиса.

Я вздрогнул. До такой степени я был уверен, что ее зовут как-нибудь эдак. Как сказать, что эти желтеющие, как бы осенние, как бы с налетом внезапной рыжины волосы, слегка распущенные, немного у висков подвитые, блондинистые, слегка распушенные, слегка касающиеся плеч, негустые, ломкие, легкие, детские, золотистые, — это волосы именно Алисы (или Альвины, или, с натяжкой, Эльвиры)? Какая Людмила, Моника или Стелла согласится носить это круглое, почти простонародно круглое, полное, чистое, какой-то рисовой белизны лицо, с бледной родинкой в углу рта, разве что Наталья, Ольга и Оксана (не правда ли? — вы чувствуете себя, женщины, обкраденными), но родинка — этого у них нет; родинка — это у нее, конечно, от Моники (она как раз сейчас сидит где-нибудь, обиженная, перед зеркалом и рисует себе — заместо украденной — над верхней губой мушку)? Какая Карина, Сабина или Ева позавидует этому спокойному, пластичному телу (еще в школе Карину ставили в угол за вертлявость, а теперь муж упрекает ее за худые коленки) — какая Карина, Сабина или Ева позавидует этому медленному, пластичному, почти упитанному телу с широкими семитскими бедрами, но маленькой (как я успел разглядеть) ножкой, — может быть: Аксинья, Анисья или Ульяна и, опять же, Наталья и Ольга (эти всюду, где — полнота, широта, псевдонародность, водянистые голубо-серые глаза и доброта, но маленькая ножка — этого у них нет: это чисто Алисино, Музино, Софьино приобретение; но самая крохотная ножка: у Исабель)? Какая Дора, Домна или Тереза сможет так капризно, чуть набок, сложить припухлые, как бы заплаканные, губки (разве что — Нана, Лия или Ия; лучше всего это получается у Аллы — но Лия вечно подделывает каприз)? У какой Мавры, Брониславы или Маланьи могут быть такие маленькие, розовые, перламутровые, с нависающими жидкими завитушками ушки (не лежи на одном боку, Манефа, — правое у тебя оттопырилось вперед)? Какая Агнесса, Римма или Рената скажут ее глубоким влажным голосом (не хмурь брови, Василиса: не грудным, Василиса, не грудным!) — ее глубоким плавным голосом (привет вам, вечно простуженные худосочные Агнессы — вы никогда не выйдете замуж; Анфисе же еще разрешаю помечтать)? И наконец, какая, скажите на милость, Новелла, Елена или Саломея (Саломея! Твои глаза — серые, твои глаза — голубые!) согласилась бы на эти кошачьи, распахнутые, с редкими соломенными ресницами, невинные, глубокой бутылочной зелени глаза — с обманом, хитрецой, прищуром? (Ах, она отняла их у простонародных Варвары и Акулины — но у них-то они отнюдь не невинны.)

Но весь облик ее был: Алиса. Казалось, у нее не было ничего своего, все ее отдельные черты были как бы заимствованы у других или, лучше сказать, отняты у нее другими, но гармония, комбинация, совокупность этих черт были ее, и только ее — моей Алисы. Опять, как в детстве, я испытал знакомое, радостное и никогда больше не испытанное потом чувство абсолютной адекватности звучащего и сущностного мира, соответствия имени и предмета, полного слияния названия вещи и ее облика, имени и образа, сущности и формы: «ложка» — это была ложка, а не игрушка или, например, вилка и «книга» — это была книга, а не лампа и не кровать.

Я и сейчас уверен, что не скажи я о ней так подробно, не нарисуй ее портрета так законченно, но назови лишь ее имя — этот ее образ выплыл бы из тьмы моего повествования независимо от всяческих моих характеристик — и даже вопреки им. И настоящий образ ее явился бы даже тогда, если бы весь этот портрет ее был солган и — сверхточное слово — насильствен.

Многие же имена литературных, смею это утверждать, героев насильственны и существуют как бы самостоятельно, то есть вне выражаемых ими характеров. Писатели считают это не таким уж большим грехом, а зря: именно поэтому так часто мы и не видим их героев (хорошо еще — а так бывает, — если чуждый, совершенно неуправляемый, совершенно не предусмотренный автором, но сообразный данному имени образ не вырвется помимо воли автора наружу — и не поглотит навязанного ему характера) — вот почему, говорю я, мы верим часто в таких героев не больше, чем в разряженный до малейших подробностей манекен, ибо этот, пускай даже движущийся, человек витрин, пускай даже в белье, носках, пускай даже с сокровенной тайной в нагрудном кармане пиджака — письмом от такой же женщины из витрины напротив, — все-таки этот человек из папье-маше, ибо лишен дыхания, имени, жизни. Вы отняли у него жизнь, дав ему другое имя. Его имя и образ не совпадают. Ибо, повторяю, есть глубокое внутреннее сродство между названием вещи и ее содержанием (индусы даже полагали, что имя, название вещи (нама) является ее сущностью и не только выражает ее суть, но и, что важнее, под его решающим воздействием развивается форма (рупа); «идеи» Платона недалеко ушли от этого). И не напрасно удивлялись ученые, когда, изучая жизнь разлученных в грудном возрасте близнецов, они вдруг узнали, что эти близнецы не только названы одними и теми же именами, но и их дети — также; но что удивительнее всего, так это то, что обоих близнецов окружали и люди с одинаковыми именами — как будто творческая энергия намы распространяется даже на окружающее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: