— Садитесь сюда, — показала она на старинное кресло-качалку, затянутое темно-зеленым пледом, — и смотрите не упадите, оно сильно опрокидывается. А я пойду и приготовлю чай.
Она сунула мне под мышку какой-то блестящий, в супере, альбом и пошла заваривать чай.
Я огляделся, тепло ее голоса и ее альбома (Мане, это был он) как бы приобщили меня теперь к ее вещам (до тех пор я был как бы вне всякой вещественности этой комнаты) — и я начал постигать их.
Сквозь туман пейзажей Мане я начал постигать их.
Сладкая смесь старины и современности царила в этом доме. В центре комнаты небольшой раскладной стол с пузатыми, вычурно точенными ножками — столешница сложена пополам; атласная вишневая скатерть только наполовину покрывает столешницу: на другой, застеленной газетами половине — книги, распущенная веером стопка бумаги и портативная пишущая машинка «Олимпия»: как видно, за этим столом хозяйка работала. Строгие, с высокими прямыми спинками стулья — XIX век: они тесно обступили этот небольшой стол — их было шесть; прямо напротив, у стены, — высокий, с шестью парами выдвижных ящиков комод, на ящиках — одиннадцать медных ручек с чернью, одной не хватает; ручки сделаны наподобие черепаховых панцирей, на комоде тяжелое овальное зеркало в оправе с бронзовыми херувимами на взлете — чуть наклонено к стене; пучок засушенных цветов за ним; старинная, с горой подушек, в углу кровать — и старинные же, почему-то в изножий, над нею часы: остановились на XII — вероятно, сломаны. По другой стене, слева от окна, располагались современные вещи: раздвижная софа, небольшой секретер и столик с радиоаппаратурой. В углу — мягкое кресло.
Но зеркало отражало только центр комнаты: стол и стулья. Я смотрел на этот чуть колеблющийся, отраженный в подрагивающем стекле стол (себя я как бы не видел, как бы забыл в зеркале) и думал, что если бы разложить сейчас столешницу, постелить свежую крахмальную скатерть, поставить букет полевых цветов и несколько столовых приборов, и пустить часы, и — вот еще все оживляющая деталь — положить на угол серебряный звук колокольчика (в любом случае колокольчик, дематериализовавшись, будет восприниматься в этой композиции как звук, но в особенности — ввиду мелодичного запаха только что сорванной земляники, уже принесенной на стол, и мерцания двух дрожащих капель росы на верхней, еще не дозревшей ягоде, на ее бледно-зеленом, розово-молочном исподе, и еще ввиду старых трясущихся рук, которые возьмут этот колокольчик, — и сияющей молодости того, кого этим колокольчиком позовут) — если постелить скатерть, и поставить цветы, и положить на угол колокольчик, то тотчас войдут — не могут не войти — вызванные этим натюрмортом к жизни — сначала: старый, шаркающий, доживающий свои последние дни помещик, дворянин, участник войны такого-то года, ранен (он положит на колени салфетку, сядет, задумчиво, за лезвие, возьмет нож…), затем — избегающая глаз супруга — дама средних лет, хороша, свежа, моложава, с двумя (он различит их) борющимися румянцами на лице — одним: глубоким, тайным, жарким, преступным, принесенным сверху, румянцем любви — и другим: непрочным, сбегающим, только что зажженным румянцем смущения; затем вместе со своей игрой вбежит собака, потом — ребенок, мальчик (почему кажется, что непременно — мальчик? — ага: потому что уже приближается, спускается (тоже сверху), скользя бледной рукой по перилам, гувернер — красавец, дуэлянт, француз, уже помышляющий оставить этот гостеприимный дом). Для кого же еще эти два пустых стула? Увы: для тех, кто больше никогда не войдет и не сядет на них; войдет же и будет разносить блюда лакей.
Мальчик сядет и будет капризно болтать ногами, и изводить маменьку, и ждать сладкого, и коситься всепонимающе на дверь, и отец уронит нож и поднимет в раздражении глаза на сына — но промолчит; и наконец войдет гувернер и, извинившись за опоздание, пряча глаза, сделает мальчику замечание по-французски и сядет за свой прибор. И под тихий, сонный звон старинных часов, стук ножей и вилок о фамильный фарфор и клекот французского начнется милая, упоительная ворожба чревоугодия, и лакей, как бы стыдясь своей вещественности, будет бесшумно скользить вдоль стола, переменять блюда и бесстрастно подливать вино — и будет еще более мудр, чем хозяин, потому что он даже не выкажет своего понимания, и пес будет лежать рядом — с кем? — вероятно, с хозяйкой, или нет — с гувернером, или, лучше, — с мальчиком, или, быть может, собака будет путаться в ногах у слуги? — нет-нет, все-таки она ляжет рядом с хозяином — справедливость требует оставить что-нибудь и ему (ибо лакею будет довольно его тайны, мальчику — его сладкого (он получит его), хозяйке ее (уже не ее) француза, французу — его французского и забот), — нет-нет, все-таки мы положим ее рядом с хозяином — чувствуете теперь, как закончен этот портрет? — итак, пес будет лежать рядом с хозяином и лениво ждать подачки, и фамильные портреты вздохнут на стенах, и часы опять начнут свой сонный бой — и это будет продолжаться вечно. Но дотаивают, доживают возле старого хозяина свечи, и лакей, не уследив, с ужасом смотрит, как догорает последняя, и вот уже спешит принести новые, и в темноте рухнет, грянет, задетый локтем, колокольчик, и все посмотрят на умирающие свечи — и поймут, что они тоже не вечны.
Но все это происходило в середине ее огромной комнаты. По периметру же, как я уже сказал, размещалась современная мебель: платяной шкаф, книжные секции, софа, столик, стулья, дорогая стереосистема с полированными колонками — они стояли прямо на полу. Всюду: на столе, диване, стульях — были разбросаны диски в конвертах и без — наверняка какой-нибудь современный вздор. На полке под усилителем я заметил еще несколько пухлых коробок с пластинками — в таких выпускают классику. Я встал и посмотрел: Чайковский, Бетховен, Моцарт. Мой вкус бы этих композиторов не связал.
Она вошла с дымящимся подносом, в коротеньком передничке, прикрыла ногою дверь, села на диван и позвала меня сесть рядом.
— Ну, вот моя берлога, — улыбнулась она. — Уже познакомились?
— Да, очень симпатичная, — улыбнулся и я. — Извините, что я у вас тут хозяйничаю. Не утерпел.
— Да бога ради, гостю можно. Нашли что-нибудь?
— Да есть кое-что… В общем, отличная берлога. У меня такой нет.
— Нет, я не люблю ее, — вздохнула Алиса. — Слишком уж большая и неуютная. Хлама много. Я в ней как-то теряюсь. Не нахожу себя.
— Ну, это не проблема. Такую комнату…
— Нет-нет, не меняется, — испуганно заспешила она. — Здесь жила моя бабушка. Вы знаете, я ведь воспитывалась у бабушки, она меня к себе забрала. Так получилось. Родитель-то мой был военным, вечные переезды, даже в сад я, как все нормальные дети, не ходила… Кажется, полковником, я в этом не разбираюсь. Сейчас он на пенсии, а мама… Словом, она как-то там очень уж романтически влюбилась и сбежала от отца, когда мне было всего шесть, — с гражданским. Военных она просто не переносила, считала их занудами. Вот умора! Самое-то смешное, что этот штатский тоже потом оказался военным, инженером какого-то военного завода. Он это от нее скрывал. Потом она отравилась… Уксусом, как в жестоких романах. Говорят, из-за него, этого инженера, но я не верю. Просто она хотела вернуться к отцу, но тот ее не простил. Бросила меня…
Я понимающе промолчал.
Потом она попросила меня завести часы.
— А разве они идут? — удивился я. — На них, по-моему, пыль столетий.
— Еще как! Бьют на весь дом. Я их специально иногда останавливаю, когда надоедают. Ключ там внутри, за дверкой.
Я завел часы, мы помолчали.
— Ангел пролетел, тихо, — сказала она.
— Да, — сказал я.
— А это купеческое ложе, — показала она на головокружительную гору подушек, как бы передразнивающих самих себя, все уменьшающихся (последняя была совсем крохотная, почти медальная), — а это купеческое ложе — кровать моей бабушки, бабушка у меня знаменитая, в молодости, говорят, ювелирные мастерские держала, богатейка была. Но ничего не осталось, кроме этого хлама… Часы и стол — тоже от нее. Здесь вообще-то все — бабушки: стулья, комод, зеркало. Качалку — это я уже после в комиссионке купила, но это, говорят, из другого века… — Почти уже успокоившаяся после меня качалка — в общем-то изгой среди вещей этой комнаты, — словно обрадовавшись, что обратили наконец внимание и на нее, качнулась, сбросив плед на пол; Алиса встала и подняла его. — Да… А пыли! К праздникам и в день бабушкиных именин я все здесь перетряхиваю, стираю простыни, кружева, наволочки, крахмалю их, но сама никогда на этой кровати не сплю. Я боюсь ее: на ней умерла бабушка… А какой у нее был сундук! С поющим замком и такой же горкой сверху, мал мала меньше, матрешечных сундучков… Еще чаю?