Когда я приехал на Колхозную, уже стемнело. Жила моя знакомая теперь в одном из сретенских переулков, и я долго в темноте рыскал, ища его. Прошел вниз до самой Дзержинской, потом вернулся опять. Ащеулов, Луков, Даев… Где-то тут должен быть и ее. Наконец нашел. Дом старый, высокий, шести- или семиэтажный, один из тех, что сносятся вокруг «Кировской» целыми кварталами. У дома сидели в темноте бабки — они тотчас взяли меня на прицел. Я им не внушал.
Я вошел, поднялся на самую верхотуру — к ней и лифт-то сюда не поднимался, останавливался где-то ниже. Лестницы крутые, узкие, в очистках и капустных листьях. Я интимно позвонил, предвкушая встречу. Нажал на острую, сношенную пуговку звонка.
Она мне сразу открыла. Ждала! Знакомый милый халатик, по-фрачному расходящиеся полы, на одной пуговке, которая, вправду сказать, была лишь декоративна и ничего не скрывала. Но назвать эту пуговку «бесцельной» у меня бы не повернулся язык.
Квартира была коммунальной. С огромным бездарным коридором, с высокими неуютными потолками, с черным доисторическим телефоном на стене, с серией подряд, всегда некстати открывающихся дверей: соседи.
— Извини, — шепнула она. — Ко мне неожиданно пришли. Так что ты уж… веди себя соответственно.
Мы прошли к ней. У нее был гость. Молодой человек лет двадцати пяти сидел, по-домашнему развалившись на диване, как-то слишком по-семейному, по-отцовски, приласкав какую-то детскую игрушку — медвежонка, что ли. Этот медведь мне все и рассказал. Он сообщил мне, что у меня появился заместитель — и, по-видимому, не первый, и, по-видимому, давно.
— Вот, — представила она меня. — Знакомьтесь. Мой троюродный брат, навестить, проездом в Москве, только что приехал, через час обратно на поезд.
Вот как? Мне уже устанавливается регламент? Или моя невинная ложь, когда я выведывал номер ее телефона, уже отозвалась? Проворно же судьба работает локотками.
Я джентльменски кивнул.
— Ну, как там тетя Сара? — делая круглые глаза, спросила меня Аглая, другого имени она, конечно, не подобрала.
Я подумал. Ну что ж. Раз меня лишают даже подлинной роли в этом доме, да еще лезут ко мне нахально в родственники. Что ж. Сейчас я тебе, крошка, расскажу историю всех сорока двух Авраамовых колен.
— Авраам родил Исаака, — начал я.
— Кого-кого? — спросил юноша, откладывая своего грудного медведя и подпирая пальцем подбородок: приготовился к умному разговору.
— Да ничего, это я так, — сказал я. — Вспомнил одних знакомых.
— Ну, так как же? — настаивала Аглая. — Как там тетя Сара?
— Как. Передает привет. И посылает тебе ваг’енья и фаг’шиг’ованной щуки с чесноком. Говог’ят, ты их весьма обожаешь.
— Вздор, вздор. Она, конечно, очень добрая, тетя Сара, но чеснока я сроду не употребляю. Она ведь, кажется, уже на пенсии? Чем занимается?
— О, читает! — воскликнул, воодушевляясь, троюродный брат. — И все норовит классику: Шолом-Алейхема и Спинозу — исключительно их. Такая стала книгочея! Кафку, Драйзера, Марка Твена и Пруста тоже наметила. Такая стала…
— Пруста ей не осилить, — серьезно сказала Аглая.
— Ты думаешь?
— Да. Я пробовала.
— Тебе виднее. Ты ее знаешь лучше.
Добрейшая, добрейшая тетя Сара.
Аглая засуетилась:
— Арбуза, Роберт, хочешь? Очень хороший, астраханский.
Арбуза троюродный брат хотел.
Я нахально стал входить в роль. Слупил весь арбуз (она деликатно отрезала мне два кусочка и положила их на тарелочку, после чего предусмотрительно задвинула нож за арбуз, но я его оттуда выудил; так мы его и тягали друг от друга: она — после каждого съеденного мною куска, я — перед каждым новым; все больше воодушевляясь, я отрезал от арбуза кусок за куском, пока весь его не прикончил; в конце концов она примирилась, находя, видимо, что без арбуза мне с ролью не справиться; так было куплено право троеродства: за недозрелый, с черными семечками, арбуз). Громко отрыгнув, я пошлепал одну о другую ладони, как после тяжелой работы — перетаскивания пианино, например. Потом попросился в туалет — Аглая меня, хихикая, в него проводила. В довершение моей, тоже едва початой, роли я обревизовал холодильник. В нем оказались: вареная курица в бульоне (я снял пробу — сунул в холодный жир палец), в морозилке лежал свежемороженый труп какого-то животного и стоял, весь скособочившись, стаканчик полурастаявшего мороженого; на полках я еще обнаружил кефир, пакет молока, овощи, зелень. Петрушка также была мною отведана.
Мой одураченный заместитель почтительно молчал. Она с ухмылкой переглядывалась с ним: такие, мол, понимаете ли, родственники. Он снисходительно усмехался братцу, но всего значения сцены, конечно, не понимал. Эзотерический смысл нашего трио был понятен только двум. Меня это утешало.
Я сел за стол и стал в упор расстреливать этого карьериста арбузными семечками — подсидел начальника, пока тот был в командировке, — и в упор же разглядывать его. Он снисходительно отмахивался.
Малый был хоть куда. Узнаю спортивные пристрастия моей Аглаи. Нейлоновая легкая курточка «Адидас», под ней майка той же фирмы. Кроссовки, сумка (у ног), легкая кепочка — и что там еще? — тоже «Адидас» — и сам он тоже весь из себя был «Адидас»: высокий, поджарый, смуглый. Только, по-моему, он немного косил — все сидел, потупив глазки, боясь взглянуть вправо. Я поинтересовался, кто он. (О себе рассказывать моя роль не предусматривала: известно, какая скудная биография у троюродных братьев.) Служил в армии, закончил институт физкультуры, теперь преподает в школе. Мастер по футболу, играл во второй лиге.
— По футболу, вы уверены? — переспросил я. — Не по баскетболу?
Он пообещал принести в следующий раз удостоверение и доказать неверующему. Аглая сидела как на иголках.
Служил десантником (такие, как он, — сплошь ракетчики и десантники, но этот, кажется, не врал). Все рассказывал обстоятельно и деловито. Я думал, он нам сейчас покажет затяжной прыжок с шестого этажа. Все ощущения были им зафиксированы. Столько-то учебных и столько-то боевых прыжков. Столько-то благодарностей от командования. За сверхприцельный прыжок был отмечен отпуском на родину. Страшен, оказывается, вовсе не первый прыжок, а второй, и третий, и тридцать третий. К этому нельзя никогда привыкнуть.
— Никогда? — не поверил я своим ушам. — Может ли такое быть?
— Попрыгайте с мое, тогда узнаете, — обиделся мальчик и пошел ставить пластинку.
Он не глядя выбрал нужный диск и не глядя же запустил его. Да. Это уже не невнятные наветы плюшевого медведя, это уже нечто большее. Свой человек в доме, свой. Не чужой. Близкий. Гораздо более близкий, чем некоторые дальние родственники. Чем троюродные братья, например. Гораздо.
— А мы вот теперь с Данькой тут, — вздохнула Аглая. — Разошлись с нашим отцом…
Я уныло оглядел комнату. Часть ее мебельной стенки — другая, видимо, перешла к мужу. Все вещи как будто разрозненны тоже, не было в них больше той семейственной цельности и нерасторжимости, их необходимости одной для другой, которые приобретаются годами, наживаются в доме по крупице, — у вещей тоже, видите ли, свое настроение и своя история. Вполне разрушенный быт. Даже ее антикварная люстра горела лишь половиной своих свечей, как бы оставляя другую половину ему, мужу.
Только часть часов перешла к ней. Их нестройный, но завершенный хор, который я, правда, не любил слушать, но любил вспоминать, теперь был нарушен, разъят, лишен смысла, и нынешние его солисты не имели таланта прежних. Теперешние были все выскочки — и хормейстер к тому же отсутствовал здесь: те тумбообразные, в ее прежней квартире, часы у окна, отсчитывающие удары басом. Словно часы все еще не могли решить, кто из них будет теперь соло, и в хоре царил разнобой.
Новые вещи — я их всего насчитал в комнате две: диван и обеденный столик с двумя покрытыми пластиком, стульями — очевидно, из кухонного гарнитура, разъятого наспех, чуть ли не в магазине, — не прижились и уже никогда не приживутся здесь, напрасно она их сюда вместе с собою прописывала. Старые вещи не приняли их в свою компанию. Унылый, разрушенный быт. Высокие потолки, залитые чернилами подоконники, щербатый паркет. Этих стен она уже никогда не обживет, нет.