Поезд трогается. Охранник крепче накручивает на руку поводок. Крепче, крепче, меченый, перехватывай в ней до зелени кровь. Уже немеют его взгляд и поясница, в его глазах уже смертельная тоска. Молодой, совсем мальчишка, единственный у матери сын.

Поезд трогается. И камнем летит в небе птица, и сверканье свободы в глазах беглеца, и уже зеленоватая бледность окружает глаза мертвеца, и мать его уже ищет нового зачатия, и машинист уже готов обагрить руки, и уже хочет выстрелить автомат.

Поезд трогается. Человек вскакивает на ходу и машет несчастным платком. Никто не отвечает ему, лишь беглец приветствует в нем будущего освободителя да охранник — будущего убийцу. Последняя несвободная улыбка беглеца. Последняя, озаряющая, улыбка жертвы. (И все это в какофонии совращающихся колес и под скрип совращенного ветряка.)

Поезд набирает ход. Спешит вслед за падающим солнцем. Сумерки стремительно падают за окном. Человек входит в купе.

Опять он уныло обшарил свои карманы, только формально предписывая себе надежду. Ничего в них, конечно, не оказалось, и человек впадает в уныние.

Что он надеялся в них найти? Это так и остается тайной, и если бы не вернувшийся голод человека (нужный сейчас здесь для композиции), и если бы не вернувшийся композиционный голод человека, тайна могла бы быть разоблачена. Ибо всякая тайна ищет разоблачения, а всякая явь — сокрытия.

Человек пошел по вагону. Чувство приближающегося голода отдалило в нем наступление чувства вины, и он пошел по вагону. Хоть какую-нибудь кроху еды, хоть какую-нибудь малую кроху. Пассажиры дремали, положив руки на чемоданы, но зорко следя за человеком. Как будто бы они боялись его.

Он прошел в конец вагона. Грязный неопрятный ребенок, играющий возле уборной в углу, доверчиво посмотрел на него. Малыш мусолил во рту конфету. Со страхом, с трясущимися руками и страхом, то и дело пугливо озираясь, человек погладил дитя рукою и выдавил у него изо рта конфету. Высосал ее у него изо рта. Проглотив ее, человек со страхом бросился назад. Ребенок с удивлением посмотрел ему вослед, но почему-то так и не заплакал.

Только немного конфета утолила голод и ровно настолько же прибавила раскаяние человека. И даже ее великолепная сладость (вины-конфеты и конфеты-вины) не могла сделать больше.

Опять остановка, опять выгружают заключенных. Последних, выгребли дотла. Глухие непонятные крики, крики сопротивления и угроз. Туман, тяжелый стук дождя пополам с лаем собак. Убегающий свет фонарей на бесконечности мокрых рельсов. Туман, тяжелый туман, беснующийся свет фонарей. Наконец все стихло. Поезд набирает ход.

Новый взрыв нахлынувшей вины овладел человеком. Новый взрыв отчаяния и надежд. Стиснув до боли зубы, он кинулся по своим карманам, исследуя буквально каждый миллиметр. Огромной красной дыры в правом кармане брюк он как бы не замечал и работал себе, насвистывая, мимо нее.

Маленький часовой кармашек брюк, вдруг обнаруженный им, обдал его скорее удивлением, чем надеждой. Раньше он его как-то не замечал. Увы. Увы-увы, кармашек, конечно же, был пуст. Да и надежда на этот карманчик была бы слишком абстрактна: то, что он надеялся там найти, не поместилось бы в нем и наполовину. Он это знал. Знал и все-таки запустил эти свои два — указательный и средний — безответственных пальца и даже пошевелил ими внутри. Сам он давно знал это, еще гораздо раньше пальцев, но пальцы все еще не верили в пустоту и продолжали свое бессмысленное пребывание. Разделив себя (на некоторое время) на пальцы и всего остального и так продолжая свое раздельное существование, человек медленно прикидывал, куда могла задеваться пропажа, перебирая в памяти все возможные варианты, а пальцы все исследовали и исследовали пустоту. Забыть их дома он не мог, это отпадало. Слишком уж насущный и необходимый был предмет, необходимее даже, чем зубная щетка (пальцы споткнулись о какую-то табачинку и замерли от неожиданности: ошибка, они сразу же убедились в этом и даже не потрудились передать эту незначительную информацию в мозг и справились с ней сами: тминное семя). Может быть, оставил в свертке? Нет, и это отпадало тоже. В свертке были лишь пластинки, приобретенные незадолго до посадки, а он, помнится, обнаружил пропажу еще раньше, до пластинок. Он это помнил. Значит, потерял? Угрозу красного кулака человек сознавал с самого начала, хотя и подспудно, но сознавал, и вот наконец она вышла наружу, эта угроза, хотя, разумеется, кулак все еще оставался в кармане; но дыра была огромна, даже слишком огромна для того, что́ он искал (ввиду металличности и компактности искомого предмета и его, стало быть, ускользаемости, она еще увеличивалась в размере), и хотя, конечно же, легко могла утратить доверенное, что-то подсказывало ему, что ничего ей доверено и не было. Нельзя доверяться очевидности, она всегда иллюзорна. Но была ли очевидна (и стало быть, иллюзорна) спрятанная дыра? Да, все-таки была, ибо тут же обнаружила бы свою очевидность, захоти только человек ей что-нибудь доверить. Нет, нога его не припоминала падения. Он сосредоточился на узкой полоске кожи левой ноги от бедра до ступни, но прекрасная память тела не воспроизвела ему ничего. Тогда он попытался насильно навязать ноге представление холодного металлического скольжения, глухой удар в голеностоп, но нога упорно сопротивлялась, отвергая это представление. Нет, нога не могла его обнаружить. Итак, угроза кулака была нереальной и выглядела ввиду этого рассуждения всего лишь фикцией (но пальцы продолжали свои бессмысленные фрикции, хотя один, средний, потом вынырнул из потемок; фри(а)кционер еще оставался в).

Мрачное глухое желание надвинулось на человека. Он перевел пальцы в нормальное положение и успокоился, соединившись с собой. Воссоединение происходило под замирающий стук колес и под гул умиротворяющего ритма. Ощутив в себе цельность и обладание всем своим существом (а также присутствие неизвергнутого желания), человек воссоединился со своими вкусившими греха пальцами и вышел.

Поезд уже почти стоял, когда человек открыл двери. Мощный прожектор светил вдоль состава, и в его луче шли какие-то черные люди. Они шли медленно, ничего не боясь, засунув руки в карманы, и на них были длинные черные плащи и черные шляпы. Молча обойдя первый, теперь уже пустой вагон и убедившись в его пустоте, они так же молча покинули свет и пошли вдоль состава. Всех их было сорок или пятьдесят, они шли медленно и вразброд, но и в самом этом разброде усматривалась необходимость и цель. Все они сели в последний вагон, и поезд тотчас же тронулся. Вещей у них никаких не было. Никто из пассажиров не выходил.

Человек со страхом захлопнул дверь и приник к стеклу. Какие-то ночные зверушки и толпа светящихся насекомых замерли у границы света, и летучая мышь с глухим стоном ударилась о свет, как о стекло. Сделав еще несколько попыток и так и не преодолев луча, она замертво упала на границе света, только одним крылом принадлежа ему.

Непонятный страх охватил человека. Эти черные люди — кто они? Кто они? Откуда? Сколько они здесь намерены пробыть? Опасность состояла в том, что они были черные, эти люди, и в том, что они держали руки в карманах. И в том, что у них были отложены воротники.

На всякий случай человек похлопал себя по карманам — уныло и без всякой надежды. Он отнесся к этому вполне безразлично. По-видимому, всякая надежда его была истощена. Он, собственно, убивал младенца еще в утробе, не дав ему даже приблизительно созреть. Собственно, даже не зачинал его. На что же он мог рассчитывать, этот человек? Он пользовался противозачаточными средствами.

Он сел и обхватил руками колено. Приподнял ногу над полом. Фальшивый, якобы бодрый и независимый свист издал человек — и тут же устыдился своего легкомыслия.

Что же его тревожило в этих людях (он попытался отнестись к делу спокойно), так что же?

Во-первых, они были черные, эти люди. Все, как один. И держали руки в карманах. И еще у них были отложены воротники. Черные длинные плащи, черные широкополые шляпы. И черные лайковые перчатки. Конечно, они держали руки в карманах, но держали-то они их там в перчатках. Это было ясно с самого начала. В том-то и дело, что человек был уверен в этом с самого начала, иначе бы он так не испугался. Ведь нельзя было представить себе отложенные воротники без перчаток. Этого просто не могло быть. Вот если бы воротники были подняты, тогда это прямо бы намекало на отсутствие перчаток. Это ясно. (Его тонкое эстетическое чувство, неукоснительно прилагаемое им ко всякому жизненному обстоятельству, извлекало на свет и не такие тайны (случай с несценичностью веревки; промашка или грубый намек режиссуры?), и он даже считал, что  э с т е т и ч е с к и  можно расследовать любое преступление, разумеется, не из числа тех, что совершены эстетами: эстет никогда не промахнется и не позволит себе безвкусицы даже в убийстве, при самоповешении опорожняет кишечник и вздернется не иначе как с помощью шелкового шнурка.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: