— Батюшка и слова не скажет, ежели я, у родной матери одну ночь переночую. А за детьми Дарьюшка последит. Она часто у матери остаётся, — отозвалась Фрося из горенки.
Она, как и старшая сноха Харламовых, звала Михаила Аверьяновича «батюшкой», подчёркивая этим особое почтение и уважение к свёкру.
— Я ведь у вас не была с той поры, как от мужа вернулась, — добавила Фрося.
— Оставайся, оставайся, чего уж там. Да разве я…
— Как это оставайся?
У порога стоял Илья Спиридонович. Одною рукой обметая снег с валяных сапог, а другою стряхивая его с куцей бородёнки, он подозрительно глядел колючими глазами на испуганно примолкнувшую жену.
— А ну, сказывай, что вы тут надумали? — резко спросил он, отворяя дверь в горницу. — Я вот вам «останусь»! Одевайся, да живо!
В ответ раздался такой дружный, согласный рёв женщин, что Илья Спиридонович сам испугался, пробормотал в растерянности:
— Да замолчите вы и растолкуйте по-человечески, что случилось!
Женщины почуяли слабинку в его голосе и залились ещё громче, а потом вдруг перестали плакать и, перебивая одна другую, обрушились на Илью Спиридоновича.
— Изверг ты, а не отец! — кричала Авдотья Тихоновна.
— Дочь родную гонит на ночь глядя. В кои веки собралась к вам! — вторила Фрося.
— Ну, ну, поорите тут, а я подожду маленько. — Илья Спиридонович хлопнул дверью и выскочил во двор.
Минут через пять он вернулся в избу, и прежней нерешительности его как не бывало. Заговорил, как всегда, твёрдо, зло и отрывисто:
— Поддался старый воробей ночным кукушкам. Они тебе накукуют — только растопыривай уши. Ещё поорите мне! — и потряс перед Авдотьей Тихоновной свёрнутыми в восьмёрку вожжами, прихваченными им на всякий случай из саней. — Ишь раскудахтались! А ты, раскрасавица, не хлюпай там носом! — обратился он к дочери. — Я из-за твоих фокусов-мокусов не хочу ссориться со сватом. Одевайся — и марш! Днём — милости прошу, приходи, а ночью — домой, домой, разлюбезная моя дочь! А хошь, провожу до сватьёв-то?
— Нет уж, тятенька, как-нибудь и сама дойду. Волков-то нынче поменьше стало, — приглушённо ответила Фрося, торопливо одеваясь.
— Что… что ты сказала? — грозно зарычал старик, почуявший в словах дочери обидный для себя намёк. — Я тебе, тварь ты этакая, язык вырву за такие речи! Я тебе, покажу волков!.. Вон из моего дома, мерзавка!
Авдотья Тиховновна хотела было вступиться за дочь, но вовремя удержалась: в самое последнее мгновение она вспомнила, что старик уже крякнул два раза…
Фрося метнулась из избы и оказалась на улице в тот момент, когда во всех трех церквах ударили колокола. Кто-то рядом закричал:
— Пожар!..
Из домов выскакивали люди и бежали куда-то с вёдрами, с лопатами, с топорами, баграми и вилами.
Фрося торопилась домой. Охваченная ужасом, она даже не могла плакать. У самой избы Харламовых остановилась: сердце зашлось, дышать было нечем. На улице от пожара светло. У ворот, в колеблющемся этом свете, стояли, скрестив руки на груди, Настасья Хохлушка, Пиада и Дарьюшка. Они тихо и тревожно переговаривались:
— Завидовка горит.
— А не в Поливановке ли?
— Нет, аль не видишь — в Завидовке.
— Никак, Савкиных дом. Пламя-то оттель вымахивает.
— Батюшки мои, а «галки» — то, «галки»!..
В освещённом пламенем ночном воздухе летали, кружась, «галки» — пылающие клочья соломы, сена, горящие щепки; метались потревоженные звоном колоколов голуби, красные в отсветах пожара.
Прикрывшись шалью, чтобы не видеть лиц свекрови и бабушки, Фрося шмыгнула через открытую калитку во двор, пробежала по-над завалинкой, на которой сидел старый Жулик и, вытянув морду, жутко выл.
— Жулик, молчать! — крикнула Фрося и тут же попятилась, увидев возле сеней человека. «Он!» — вздрогнула она, удивляясь тому, что он встречал её тут, а ещё больше тому, что всего лишь за минуту до этого она знала, чувствовала, что обязательно встретит его и потому-то прятала глаза перед родными.
— Уходи, уходи, уходи!.. — шептала Фрося, уже приближаясь к нему и инстинктивно разводя руками, как делает человек, который идёт в темноте по лесу и боится натолкнуться на что-то.
В жёсткой шинели, от которой пахло конским потом, махоркой и дымом, бородатый, он преградил ей дорогу, раскинул руки, и Фрося с ходу ткнулась ему в грудь, шарахнулась вправо, влево, но он не выпускал её, говорил:
— Фрося, милая… Ну, погодь, погодь! Скажи хоть одно словечко!..
— Пусти… Иван Митрич! Погубишь ты меня! Пусти же! О господи!.. У тебя жена, постыдился бы…
Рядом снова завыл Жулик. Большая «галка» низко пролетела над харламовским двором, на миг осветила постройки, сани, лежащих за изгородью овец, осветила и лицо Ивана. Он зажмурился и невольно опустил руки. Фрося стремительно рванулась к двери сеней, и он услышал, как она накинула изнутри крючок, потом вбежала в избу и забарабанила в окно, зовя женщин. Иван по-волчьи скакнул в сторону и скрылся в тёмном заднем дворе, у погреба.
— Кто там? Это ты, Аверьяныч? — окликнули откуда-то сверху, и Полетаев узнал голос своего отца.
Митрий Резак, вооружившись лопатой, стоял на самой макушке сарая, прибившегося вплотную к харламовским хлевам, и следил оттуда за пламенем, боясь, как бы на его крышу не упала «галка». Он не знал, что его сосед вместе со старшим сыном Петром убежали в Завидовку на пожар. Не дождавшись ответа, Митрий Резак начал рассуждать сам с собой, что вообще было свойственно многим затонцам:
— Савкины горят. Ну и хрен с ними — не обеднеют! Путём их, злодеев! Сколько кровушки людской попили, зверюги!
Сын его Иван и Павел Харламов слушали через раскрытую дверь погреба эту гневную речь и тихо, беззвучно посмеивались.
— Нет, ты всё-таки, Ванька, объявись перед ним. Ничего он тебе не сделает! Ведь он, кажись, и сам увильнул от японской?
— Пожалуй, отколотит.
— А ты что же, боишься?
— Стыдно будет.
— Перед кем?
Иван не ответил.
Несколько минут было тихо.
— А хочешь, я тебе устрою свидание с ней? — вдруг предложил Павел.
— С кем?.. Ты с ума сошёл!..
— А ведь она всё равно придёт к тебе, — спокойно объявил Павел и, помолчав, добавил: — Не любит она брательника моего. А ты «с ума сошёл»! Я знаю, что говорю! Не будет у них жизни, ежели он голову с войны принесёт…