Дубровецкий положил этот текст перед Наумом Броком и попросил:

— Передайте в редакцию, если вас не затруднит.

— Пишете вы лучше, чем говорите, — сказал Брок, прочитав репортаж, — хотя, по-видимому, поступать наоборот легче. Значит, вы хитрый.

Дубровецкий усмехнулся и ответил:

— Я не хитрый. Просто говорить можно что угодно, а писать что угодно — преступление.

5

После того как поставили первый ДАРМС, Морозов и Струмилин забрались в кабину и, рассматривая карту, долго решали, стоит ли лететь на следующую льдину или целесообразнее вернуться на остров Птичий и завтра с утра начать установку еще двух ДАРМСов.

Пока Пьянков бегал вокруг самолета, осматривая его перед вылетом, Богачев стоял на торосах и, зачарованный, смотрел на сказочный ледовый пейзаж. Богачев несколько раз глубоко вдохнул чистый воздух.

«Здесь пахнет швейцарским сыром, — подумал он, — я чувствую это совершенно точно. Это смешно, и если сказать кому-нибудь, то меня засмеют и обвинят в пустом оригинальничанье».

Ночное солнце стояло в зените. Полярная ночь была светла так, что без синих очков нельзя даже взглянуть на снег, и на лед, и на небо. Здесь, в эту солнечную полярную ночь, все было наоборот: снег был красный, лед — густо-синий, а небо — белое. Оно было такое белое и глубокое, что даже самые спокойные скептики могли бы, глядя на него, поверить в теорию бесконечности. Скептик вообще-то не верит в бесконечность. Скептик — человек, который во всем и всегда видит конец. Он просто притворяется, что верит в бесконечность, чтобы не прослыть отсталым. А здесь скептики поверили бы, если минут пять без перерыва посмотрели в белое, нескончаемо высокое небо.

— Паша, — сказал Пьянков, — ты что, хочешь остаться с медведями?

— Ни за что, — ответил Павел, по-прежнему глядя в небо.

— Тогда забирайся в летак, сейчас уйдем.

— Увага, увага, — сказал Богачев по-украински, — громадяне пассажиры, летак уходит на Птичий.

И пошел с торосов к самолету.

Когда поднялись на семьсот метров, Струмилин снял свои большие синие очки и долго тер веки. От этого в глазах пошли стремительные черно-зеленые крути.

Несколько мгновений Струмилин не видел ничего, кроме этих стремительных черно-зеленых кругов, которые дробились, налетая друг на друга, внезапно исчезали вовсе, но потом появлялись вновь — замедленно, как на фотобумаге при печатанье снимков.

«Сплошная абстрактная живопись, — подумал Струмилин, — только у меня круги двух цветов, а там — десяти. Больше вроде бы разницы никакой нет…» Он надел очки, осторожно приоткрыл глаза и сразу же зажмурился — так сильно резануло стылой яркостью полярной ночи.

— Сейчас в Москве днем темнее, чем здесь ночью, — сказал Струмилин, осторожно приучая глаза к свету.

— Сейчас, пожалуй, вровень, — заметил Богачев, — всего десять дней до мая осталось.

— Одиннадцать.

Богачев улыбнулся:

— Ну, если одиннадцать, то уже все равно десять.

— Поплюйте через плечо и постучите о дерево, — тихо сказал Струмилин и хитро подмигнул Павлу. — Я научился этому в Испании, под Гвадалахарой, и это здорово помогало мне там…

Струмилин обернулся назад и, посмотрев на Брока, работавшего ключом, хотел спросить, какую дают погоду, но вспомнил, что погоду здесь никто не может дать, потому что вокруг океан.

Привстав на сиденье, Струмилин оглядел небосклон.

— Ого, — сказал он, — что-то на юго-востоке здорово синё.

— Где? — спросил Богачев.

— А вон, видите?

— Вижу.

— Это к сильному ветру.

Богачев закурил и сказал:

— Какое хорошее слово «синё»! Летнее.

— Ну нет, — возразил Морозов, сидевший на откидном сиденье Володи Пьянкова, между Богачевым и Струмилиным, — это, Паша, не летнее, а весеннее слово. Только весной бывает синё вечерами и ранним утром. А особенно у нас, в Ленинграде, в маленьких переулках. Там и дома-то синие ранним утром. Я очень люблю весну, — вздохнул он, — больше всего люблю весну. А последние десять лет не видел ее.

— Почему?

— Все время здесь: с марта по июнь. В этом году хочу постараться закончить все к середине мая, чтобы хоть белые ночи дома встретить.

— Мало вам здесь белых ночей? — спросил Аветисян и, нагнувшись к Струмилину, тронул его за плечо. Струмилин сразу же приподнялся и посмотрел направо, туда, где вдоль по небосклону шла синяя полоска. Сейчас синяя полоска стала фиолетовой и приподнялась надо льдами.

Морозов, Струмилин и Аветисян переглянулись.

— Это к пурге, — сказал Струмилин Павлу, — имейте в виду на будущее: фиолетовый цвет — самый гадкий для нас здесь, в Арктике. Сколько еще нам до места, Геворк?

Аветисян отошел к своему столу, помудрил там с логарифмической линейкой и ответил:

— Тридцать одна минута.

— Благодарю вас. Володя, ну как? Успеем до пурги?

— Успеем.

— Да?

— Пожалуй, успеем.

— Такой ответ сейчас мне больше нравится, — улыбнулся Струмилин.

В кабину заглянул Дубровецкий.

— Летчики-пилоты, бомбы, самолеты, очень что-то здорово стало болтать, — сказал он, — в меня вселяется страх.

— Выселите его, — посоветовал Павел.

— Вам хорошо, вы мужественные, а я весь соткан из видимых миру слез и невидимого миру смеха.

— Это наоборот цитируется, — заметил Павел.

— У Гоголя — да, — согласился Дубровецкий, — но самобичующая правда — вот моя походная визитная карточка.

— У вас их всего две? — спросил Морозов, подмигнув Павлу.

— Не понял…

— Что ж тут не понять: одна — походная, другая — стационарная. Одного такого шутника я уже знал.

— Кто же это?

— Двуликий Янус.

— Удар под микитки в шутливом разговоре, — сказал Дубровецкий, подняв указательный палец, как патер, — разрешался только одному человеку…

— Кому же? — спросил Морозов.

— Начальнику отдела сатиры в Мосгосэстраде.

— Квиты, — сказал Морозов, и все засмеялись.

— Подходим, Павел Иванович, — сказал Аветисян.

— Давайте-ка, Паша, — откашлявшись, скомандовал Струмилин, — спустимся и поищем льдинку.

Спускаясь, самолет попал в воздушную яму, и Дубровецкий, стоявший рядом с Морозовым за спинами летчиков, сильно ударился головой о переборки.

— О черт, — сказал он, — не хватало мне только лишиться языка! В Арктике это особенно весело.

— Во-он хорошая льдинка, Павел Иванович, — кивнул головой Павел на большое ледяное поле.

— Слишком хорошая.

— Вы не любите слишком хороших льдин?

— Не люблю.

— Очень хорошая льдинка, — сказал Морозов. — Паша прав…

— Предлагаете сесть?

— Пожалуй, да.

— Дымовую шашку! — скомандовал Струмилин и повел самолет на бреющий полет.

Он долго утюжил льдину, куда дольше, чем ту, с которой ушли два часа тому назад.

— Ладно, — сказал Струмилин, — будем садиться. Люк приготовьте!

У открытого люка стали Морозов и Сарнов. Как только лыжи коснулись льда, они сразу же высунулись, чтобы наблюдать, не появится ли вода. Самолет плавно бежал по льду. Но когда левая лыжа проходила по небольшому сугробу, самолет качнуло, и Морозов, неловко растопырив руки, упал на колени. Сарнов держал тяжелую дверь люка. Он не мог отпустить ее, потому что, отпустив дверь, он сделал бы еще хуже:

Морозова вытолкнуло бы немедленно на лед. А при огромной скорости самолета — это верная и немедленная гибель. Морозов пытался ухватиться пальцами, но его ногти скользили по обшивке, он неуклонно сползал вниз, неуклюже размахивая правой рукой и царапая ногтями по обшивке левой. Все это длилось какую-то долю секунды.

И еще осталась доля секунды до того, как он вывалится на лед и разобьется.

Дубровецкий, сидевший на запасном бензобаке, не то чтобы бросился к Морозову.

Каким-то непонятным, акробатическим движением он вскинул свое грузное тело и, распластавшись, полетел к Морозову. Он плюхнулся рядом с ним, застонал и в самый последний миг успел ухватить Морозова за воротник. Он затащил его в самолет, помог встать, поднялся сам и сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: