7
Каюра звали Ефим. Он был старый и добрый знакомец Струмилина. В тридцать девятом году он вез его на собаках сто с лишним километров в пургу — к доктору, на противоположную оконечность острова. У Струмилина из-за воспаления надкостницы началось общее заражение крови. Вмешательство доктора было необходимо. Самолет не мог подняться из-за пурги. Тогда каюр молча пошел в котух, выпустил собак, запряг их; так же молча вернулся в зимовку и стал у двери.
А потом он вез Струмилина через пургу, и Струмилину сквозь забытье слышалось, как Ефим пел частушки.
Он прожил вместе с ним у доктора неделю, дожидаясь исхода болезни. Когда Струмилину полегчало и температура пошла на убыль, он посадил его в сани, укутал дорогим узбекским ковром и повез к ненцам. Те стояли промыслом в самом центре острова. Ненцы любили Ефима за удаль и простоту. Он поселился вместе со Струмилиным в яранге у стариков и попросил их полечить пилота. Старики кормили Струмилина медвежьим салом и поили оленьей кровью — теплой, приторно-горькой на вкус. И очень сытной. Струмилин выпивал стакан оленьей крови и сразу же засыпал.
Старики сидели вокруг него, поджав под себя ноги, и курили. Дней через шесть Струмилин проснулся ранним утром и почувствовал в себе звенящую, тугую радость.
Один из стариков улыбнулся и сказал:
— Если ты хочешь любить женщину, значит ты выздоровел.
Каюр Ефим, зевая, заметил:
— Вечно вы, папаша, ерничаете. Тут у человека зубы крошатся, а вы, извините, про это дело разговор заводите.
Струмилин захохотал, поднялся и начал делать зарядку. Ефим смотрел на него изумленно. А старик ненец молча курил и чуть заметно усмехался.
Каюр заглянул в комнату к Струмилину, когда в столовой зимовки начался фильм.
После ужина на всех зимовках Советской Арктики начинаются просмотры кинокартин. Столы в маленькой столовой сдвигаются в одну сторону, на стену вешается экран, из всех пяти или десяти комнат зимовки в столовую приходят люди, и начинается строгий, сосредоточенный просмотр. Одну кинокартину смотрят редко. Как правило, смотрят подряд две или три.
— Ты что, осердился на меня, Пал Иваныч? — спросил Ефим.
— Нет, с чего ты?
— Вилку бросил, гуляш не докушал.
— Ты здесь ни при чем.
— Тогда ладно. А я думал, ты из-за меня. Жаль коня-то, веру он потерял. Да… А как я его стрелять стал, так он левым боком повернулся. Сердцем. Я его и так и сяк — ни в какую. Зуб скалит, пену пускает, хрипит. У нас уж было так однажды. Только молодой летчик-то вез, неопытный. Ну, я и удивился: ты — и вдруг так коня спортил!
— Это не я. Это небо.
Ефим вздохнул и полез за куревом.
— Как охота? — спросил Струмилин.
— Медведя много.
— Так на него же запрет.
— То-то и оно, что запрет.
— У меня сутки отдыха: время свое вылетали. Давай сходим в океан? Нерпу забьем…
— Когда?
— Когда хочешь…
— Может, завтра поутру? У меня лунка есть хорошая. Там наши океанологи шустрят — лунка большая, нерпа на музыку прет.
— Тебе бы фельетонистом быть, Фима.
— Злости во мне мало.
— Злость — дело наживное, это не доброта.
— Ну-ну… Доброту легче нажить, чем злобу-то.
— Ладно, я с тобой спорить не могу. Легче так легче. Давай завтра в океан махнем, там поговорим на спокойствии.
— Давай. А сейчас поспишь?
— Посплю.
— Хорошее дело. Спи спокойно.
— А ты?
— Я собак пойду кормить.
8
Спать Струмилину не пришлось: в комнату влетел Богачев. Он сел на кровать и стал шумно стягивать с себя унты, продолжая зло чертыхаться.
— Что с вами, Паша? — спросил Струмилин.
— Злюсь, — ответил Богачев. — Кино там показывают про сталеваров — позор, да и только! Розовые сопли.
— Не эстетично.
— Тем не менее.
— Старый, наверное, фильм.
— Позапрошлого года.
— Очень старый. Я в Москве перед отлетом смотрел картину Райзмана. «Мальчик девочку любил». Честный фильм. Мужественный и добрый.
— Я тоже смотрел этот фильм. Он называется «А если это любовь?».
— Верно. У вас хорошая память.
— Только мне этот фильм активно не понравился.
— Да?
— Да.
— Что так?
— Хлюпиков не люблю.
— Кто их любит…
— Выходит, любят, если посвящают им целый фильм.
— Вы не правы, Паша. Фильм посвящен тем, кто его смотрит: людям. И этот фильм людей предостерегает.
— Не надо людей предостерегать, — жестко сказал Богачев, — людям надо все время напоминать об их правах и обязанностях.
— Ого, — хмыкнул Струмилин, — а ну, дальше давайте.
— Дальше? А дальше этот парень из райзмановской картины должен был бы в морду дать каждому, кто не так посмотрел на его чувство. Зубами надо было драться: конституция такую драку одобрила бы, это точно. А так — герой мозгляк, и все.
— Да?
— Да. Надо уметь драться за то, во что веришь по-настоящему.
— У вас курево есть, Паша?
— Есть. «Казбек», только почему-то самаркандский.
— Встречные перевозки.
— В общем он ничего, только суховатый.
Струмилин закурил.
— Нет, вкусные папиросы, — сказал он, — просто очень вкусные.
— Это потому, что запретный плод сладок.
Струмилин улыбнулся.
— Знаете, Паша, меня очень пугает, что вы, ваше поколение категоричны в оценках. И предельно рациональны. А я в молодости плакал над страданиями молодого Вертера. И при этом работал в ЧК — по борьбе с бандитизмом.
Сказав так, Струмилин смутился, потому что ему показалось нескромным то, что он сказал.
— Это неверно, — помолчав, сказал Богачев. — Вы, Павел Иванович, в двадцатые годы тоже были категоричны в оценках. И тоже предельно рациональны. Мы продолжаем вас, только мы теперь в школе изучаем и атомную физику и полеты в космос.
— Умнее вы нас, значит?
— Нет. Просто образовываемся чуть пораньше.
— Ого! — снова хмыкнул Струмилин.
— Так это ж правда, — сказал Богачев и начал раздеваться, — и потом это не наша заслуга. Это ваша заслуга. Нам-то что, нам легче, только нас верно понимать надо. Без этого ссор будет много.
— Кого с кем?
— Отцов с детьми, Павел Иванович.
— Думаете?
— Убежден.
9
«Когда они говорят, они убеждены в своей правоте и верят в то, что их правда — самая верная, — думал Струмилин, глядя на уснувшего Богачева, — и это, конечно, очень хорошо. Он прав, мы были такие же. И мы сейчас тоже такие, только мы вдвое старше их и поэтому делаем больше сносок. Мы больше тяготеем к размышлению, они — к утверждению или отрицанию. Они категоричны, и, он прав, в этом дух времени. Но все-таки всякая категоричность — и отрицания и утверждения — однобока и слепа. Любая категоричность самовлюбленна, а нет ничего страшнее самовлюбленности. Потому что самовлюбленность порождает эгоизм и сухую рациональность. А это ужасно. Это одинаково ужасно и в женщине, и в политическом деятеле, и в ребенке. И потом это порождает фанатизм, а нет на земле ничего страшнее фанатизма».
Струмилин вспомнил, как следователь в кенигсбергской тюрьме кричал:
— Кретин, фанатик! Ты фанатик, понимаешь?! А фанатиков надо жечь на кострах! Их всегда жгли на кострах, и сейчас их надо жечь!
— Не фанатиков жгли, — ответил Струмилин тогда, — а фанатики жгли.
Спора у них не получилось, потому что следователь сначала разозлился, а потом стал избивать Струмилина.
Струмилин смотрел на спящего Богачева и вспоминал, как он, возвращаясь из Ирака, прилетел в Ливан. Он должен был плыть из Бейрута на польском пароходе. Он ни разу в жизни не плавал на пароходе и поэтому взял себе билет не на самолет, а на пароход. У него осталось четыре свободных дня, и он немного поездил по Ливану.
Струмилин вспоминал, как он приехал к Нотр Дам дэ Либан. Моросил дождь. Капли дождя о чем-то быстро шептались с накрахмаленной листвой пальм. Далеко-далеко внизу рассерженное непогодой Средиземное море хлестало тугими зелеными волнами в серые прибрежные камни. Водяная пыль висела в воздухе тяжелым табачным облаком.