Они нашлись. Никто не вышел в расход, и нашлись в следующий же вечер.

«Он», – отозвалось в груди Анюты, и сердце ее прыгнуло, как Лариосикова птица. В занесенное снегом оконце турбинской кухни осторожно постучали со двора. Анюта прильнула к окну и разглядела лицо. Он, но без усов... Он... Анюта обеими руками пригладила черные волосы, открыла дверь в сени, а из сеней в снежный двор, и Мышлаевский оказался необыкновенно близко от нее. Студенческое пальто с барашковым воротником и фуражка... исчезли усы... Но глаза, даже в полутьме сеней, можно отлично узнать. Правый в зеленых искорках, как уральский самоцвет, а левый темный... И меньше ростом стал...

Анюта дрожащею рукой закинула крючок, причем исчез двор, а полосы из кухни исчезли оттого, что пальто Мышлаевского обвило Анюту, и очень знакомый голос шепнул:

– Здравствуйте, Анюточка... Вы простудитесь... А в кухне никого нет, Анюта?

– Никого нет, – не помня, что говорит, и тоже почему-то шепотом ответила Анюта. «Целует, губы сладкие стали», – в сладостнейшей тоске подумала она и зашептала: – Виктор Викторович... пустите... Елене...

– При чем тут Елена... – укоризненно шепнул голос, пахнущий одеколоном и табаком, – что вы, Анюточка...

– Виктор Викторович, пустите, закричу, как бог свят, – страстно сказала Анюта и обняла за шею Мышлаевского, – у нас несчастье – Алексея Васильевича ранили...

Удав мгновенно выпустил.

– Как ранили? А Никол?!

– Никол жив-здоров, а Алексей Васильевича ранили.

Полоска света из кухни, двери.

В столовой Елена, увидев Мышлаевского, заплакала и сказала:

– Витька, ты жив... Слава богу... А вот у нас... – Она всхлипнула и указала на дверь к Турбину. – Сорок у него... скверная рана...

– Мать честная, – ответил Мышлаевский, сдвинув фуражку на самый затылок, – как же это он подвернулся?

Он повернулся к фигуре, склонившейся у стола над бутылью и какими-то блестящими коробками.

– Вы доктор, позвольте узнать?

– Нет, к сожалению, – ответил печальный и тусклый голос, – не доктор. Разрешите представиться: Ларион Суржанский.

Гостиная. Дверь в переднюю заперта и задернута портьера, чтобы шум и голоса не достигали к Турбину. Из спальни его вышли и только что уехали остробородый в золотом пенсне, другой бритый – молодой и, наконец, седой и старый и умный в тяжелой шубе, в боярской шапке, профессор, самого же Турбина учитель. Елена провожала их, и лицо ее стало каменным. Говорили – тиф, тиф... и накликали.

– Кроме раны, сыпной тиф...

И ртутный столб на сорока и... «Юлия»... В спаленке красноватый жар. Тишина, а в тишине бормотанье про лесенку и звонок «бр-рынь»...

– Здоровеньки булы, пане добродзию, – сказал Мышлаевский ядовитым шепотом и расставил ноги. Шервинский, густо-красный, косил глазом. Черный костюм сидел на нем безукоризненно; глядело чудное белье и галстук бабочкой; на ногах лакированные ботинки. «Артист оперной студии Крамского». Удостоверение в кармане. – Чому ж це вы без погон?... – продолжал Мышлаевский. – «На Владимирской развеваются русские флаги... Две дивизии сенегалов в одесском порту и сербские квартирьеры... Поезжайте, господа офицеры, на Украину и формируйте части»... за ноги вашу мамашу!..

– Чего ты пристал?... – ответил Шервинский. – Я, что ль, виноват?... При чем здесь я?... Меня самого чуть не убили. Я вышел из штаба последним ровно в полдень, когда с Печерска показались неприятельские цепи.

– Ты – герой, – ответил Мышлаевский, – но надеюсь, что его сиятельство, главнокомандующий, успел уйти раньше... Равно как и его светлость, пан гетман... его мать... Льщу себя надеждой, что он в безопасном месте. Родине нужны их жизни. Кстати, не можешь ли ты мне указать, где именно они находятся?

– Зачем тебе?

– Вот зачем. – Мышлаевский сложил правую руку в кулак и постучал ею по ладони левой. – Ежели бы мне попалось это самое сиятельство и светлость, я бы одного взял за левую ногу, а другого за правую, перевернул бы и тюкал бы головой о мостовую до тех пор, пока мне это не надоело бы. А вашу штабную ораву в сортире нужно утопить...

Шервинский побагровел.

– Ну, все-таки ты поосторожней, пожалуйста, – начал он, – полегче... Имей в виду, что князь и штабных бросил. Два его адъютанта с ним уехали, а остальные на произвол судьбы.

– Ты знаешь, что сейчас в музее сидит тысяча человек наших, голодные, с пулеметами... Ведь их петлюровцы, как клопов, передушат... Ты знаешь, как убили полковника Ная?... Единственный был...

– Отстань от меня, пожалуйста!.. – не на шутку сердясь, крикнул Шервинский. – Что это за тон?... Я такой же офицер, как и ты!

– Ну, господа, бросьте, – Карась вклинился между Мышлаевским и Шервинским, – совершенно нелепый разговор. Что ты, в самом деле, лезешь к нему... Бросим, это ни к чему не ведет...

– Тише, тише, – горестно зашептал Николка, – к нему слышно...

Мышлаевский сконфузился, помялся.

– Ну, не волнуйся, баритон. Это я так... Ведь сам понимаешь...

– Довольно странно...

– Позвольте, господа, потише... – Николка насторожился и потыкал ногой в пол. Все прислушались. Снизу из квартиры Василисы донеслись голоса. Глуховато расслышали, что Василиса весело рассмеялся и немножко истерически как будто. Как будто в ответ что-то радостно и звонко прокричала Ванда. Потом поутихло. Еще немного и глухо побубнили голоса.

– Ну, вещь поразительная, – глубокомысленно сказал Николка, – у Василисы гости... Гости. Да еще в такое время. Настоящее светопреставление.

– Да, тип ваш Василиса, – скрепил Мышлаевский.

Это было около полуночи, когда Турбин после впрыскивания морфия уснул, а Елена расположилась в кресле у его постели. В гостиной составился военный совет.

Решено было всем оставаться ночевать. Во-первых, ночью, даже с хорошими документами, ходить не к чему. Во-вторых, тут и Елене лучше – то да се... помочь. А самое главное, что дома в такое времечко именно лучше не сидеть, а находиться в гостях. А еще, самое главное, и делать нечего. А вот винт составить можно.

– Вы играете? – спросил Мышлаевский у Лариосика.

Лариосик покраснел, смутился и сразу все выговорил, и что в винт он играет, но очень, очень плохо... Лишь бы его не ругали, как ругали в Житомире податные инспектора... Что он потерпел драму, но здесь, у Елены Васильевны, оживает душой, потому что это совершенно исключительный человек, Елена Васильевна, и в квартире у них тепло и уютно, в особенности замечательны кремовые шторы на всех окнах, благодаря чему чувствуешь себя оторванным от внешнего мира... А он, этот внешний мир... согласитесь сами, грязен, кровав и бессмыслен.

– Вы, позвольте узнать, стихи сочиняете? – спросил Мышлаевский, внимательно всматриваясь в Лариосика.

– Пишу, – скромно, краснея, произнес Лариосик.

– Так... Извините, что я вас перебил... Так бессмыслен, вы говорите... Продолжайте, пожалуйста...

– Да, бессмыслен, а наши израненные души ищут покоя вот именно за такими кремовыми шторами...

– Ну, знаете, что касается покоя, не знаю, как у вас в Житомире, а здесь, в Городе, пожалуй, вы его не найдете... Ты щетку смочи водой, а то пылишь здорово. Свечи есть? Бесподобно. Мы вас выходящим в таком случае запишем... Впятером именно покойная игра...

– И Николка как покойник играет, – вставил Карась.

– Ну что ты, Федя. Кто в прошлый раз под печкой проиграл? Ты сам и пошел в ренонс. Зачем клевещешь?

– Блакитный петлюровский крап...

– Именно за кремовыми шторами и жить. Все смеются почему-то над поэтами...

– Да храни бог... Зачем же вы в дурную сторону мой вопрос приняли. Я против поэтов ничего не имею. Не читаю я, правда, стихов...

– И других никаких книг, за исключением артиллерийского устава и первых пятнадцати страниц римского права... На шестнадцатой странице война началась, он и бросил...

– Врет, не слушайте... Ваше имя и отчество – Ларион Иванович?

Лариосик объяснил, что он Ларион Ларионович, но что ему так симпатично все общество, которое даже не общество, а дружная семья, что он очень желал бы, чтобы его называли по имени, «Ларион», без отчества... Если, конечно, никто ничего не имеет против.

– Как будто симпатичный парень... – шепнул сдержанный Карась Шервинскому.

– Ну, что ж... сойдемся поближе... Отчего ж... Врет: если угодно знать, «Войну и мир» читал... Вот действительно книга. До самого конца прочитал – и с удовольствием. А почему? Потому что писал не обормот какой-нибудь, а артиллерийский офицер. У вас десятка? Вы со мной... Карась с Шервинским... Николка, выходи.

– Только вы меня, ради бога, не ругайте, – как-то нервически попросил Лариосик.

– Ну что вы, в самом деле. Что мы, папуасы какие-нибудь? Это у вас, видно, в Житомире такие податные инспектора отчаянные, они вас и напугали. У нас принят тон строгий.

– Помилуйте, можете быть спокойны, – отозвался Шервинский, усаживаясь.

– Две пики... Да-с... вот-с писатель был граф Лев Николаевич Толстой, артиллерии поручик... Жалко, что бросил служить... пас... до генерала бы дослужился... Впрочем, что ж, у него имение было... Можно от скуки и роман написать... зимой делать не черта... В имении это просто. Без козыря...

– Три бубны, – робко сказал Лариосик.

– Пас, – отозвался Карась.

– Что же вы? Вы прекрасно играете. Вас не ругать, а хвалить нужно. Ну, если три бубны, то мы скажем – четыре пики. Я сам бы в имение теперь с удовольствием поехал...

– Четыре бубны, – подсказал Лариосику Николка, заглядывая в карты.

– Четыре? Пас.

– Пас.

При трепетном стеаринном свете свечей, в дыму папирос, волнующийся Лариосик купил. Мышлаевский, словно гильзы из винтовки, разбросал партнерам по карте.

– М-малый в пиках, – скомандовал он и поощрил Лариосика, – молодец.

Карты из рук Мышлаевского летели беззвучно, как кленовые листья. Шервинский швырял аккуратно. Карась – не везет – хлестко. Лариосик, вздыхая, тихонько выкладывал, словно удостоверения личности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: