В полусотне километров от Москвы обитает родня редакционного шофера. В избе находят бабку его Агафью, умершую в скрюченном положении, "лбом об пол перед иконой". Не из тех ли икона, что сберегла у себя дома Агафья, которая в счастливые времена до разорения близлежащего монастыря большевиками "числилась старшей в нем нищенкой", то есть профессиональной попрошайкой?
Однажды редактор попробовал подхарчиться в общепитовской столовке. Спросил, почему так невкусно. Ему ответили с философским спокойствием: "Воруют, видимо". Мысль перебрасывается с овощной базы на военную: если на овощной бардак, почему не быть бардаку и на военной? "Быдло работает, как умеет".В поселке дачи на зиму заколочены "от ворья". "Толкучка, очереди, хамство". На улицах кучи мусора: "Страна-помойка". "Левша, который мог подковать блоху, теперь не способен починить кран". С утра стакан водки -- и целый день свободен. Это было счастье несловесное?
Этот бездонно-невменяемый мир, мелькающий у Дружникова сквозь щели "системы", -- тоже декретирован лживыми вождями? Навязан народу властью? А власть, дикая, двуличная, не из народа ли? Так не по Сеньке ли шапка? Самый верхний, мочащийся вниз, понимает же:
"-- Власть нынче у всех. Каждая кухарка власть имеет. Не захочет -- не накормит, и ничего ей не сделаешь".
Может, ей Кюстина подсунуть? Нет, не поможет...
Как кухарка умудряется варить общепитовский кофий, -- секрет, который газетным умникам не разгадать. Однажды один вроде Раппопорта попробовал. "Он подогрел воды в большой кастрюле, немытой после супа, слил туда остатки старой кофейной гущи, добавил старой заварки чаю. Сливок у него не было, он ополоснул банку из-под маринованных помидор и вылил туда же. Когда попробовал, все равно оказалось, что кофе получился вкуснее, чем в общепите. Столовский рецепт остался непостижимой тайной".
Попытка ведьмовским, алхимическим способом имитировать реальность, котораясама имитирована свихнутым разумом, кончается тем же блефом. Что же в итоге дает нам умножение абсурда: минус на минус?
Главный плюс -- возможность поразмыслить об этом.
Тайна "большого мира", прозреваемого автором сквозь искусно сплетенные сети идеологической лжи, еще более непостижима, чем сама эта ложь. Если не мираж, то зверская дикость. Но тогда вопрос: если "большой мир" -- такой же зверинец, как и "газета", то откуда клетка системы? То ли она придумана, чтобы удерживать в рамках этот невменяемый хаос, то ли держащие рамку циничные интеллектуалы и простодушные лгуны держат в этой клетке себя, чтобы хаос не поглотил?
В этом -- подспудная догадка романа. Ложь узкого круга оказывается ничтожной частью безбрежного мира, где эта ложь вообще неотличима от правды, потому что кроме нее там ничего нет: ложь и есть жизнь. Противостоять узкой лжи в редакционном коридоре -- можно (ну, уволят, ну, сядешь), противостоять перевернутой жизни в тотальном мире невозможно, в ней можно только раствориться.
С этим связан самый грустный лейтмотив дружниковской прозы: разгадка есть смерть. Или так: смерть и есть разгадка. Буквально: момент смерти синхронен, тождествен прозрению. Сравните, как умирают редактор Макарцев в романе "Ангелы на кончике иглы" и актер Коромыслов в микроромане "Смерть царя Федора":
"Он вдруг догадался, что умирает..."
"Он понял, что играет смерть..."
То есть: только через смерть - выход из не понимающей себя жизни. Эта псевдожизнь, из который безумцы пытаются выбраться (куда? на кончик иглы?), есть смерть, и понимает это человек - только когда умирает.
Тупой конец иглы тонет в небытии, вязнет в дерьме, теряется в болотной бездони. Внутри того диссидентского сознания, которым пронизан главный роман Дружникова, из этой ситуации нет выхода. Только бегство. Вообще за пределы. За пределы системы, страны, действительности.
Я имею ввиду отнюдь не переселение "тела" из Старого Света в Новый: душа при таком переселении все равно остается на старом берегу (мне приходилось писать об этом, комментируя публицистику Дружникова: см. "Дружбу народов" в"--1 за 1997 год). Я имею в виду смену художественной системы.
Ответа нет ни на одном конце иглы, на которую нанизано действие романа; ответ есть в другом программном произведении Юрия Дружникова: в цикле новелл "Виза в позавчера". Собственно, это тоже роман - "роман в рассказах". История души, взятая не в сквозной систематике традиционного "идейного противостояния", а во фрагментарии традиционной же "исповеди о детстве и юности". Тут совершенно другая точка отсчета: ничего не рождено на кончике пера, все дано как непреложность. И никакого "сухого остатка": воздух повествования насыщен лирической влагой. Перед нами жизнь мальчика, искореженная войной, и именно жизнь, а не выморочное антибытие. Проза, сотканная из ужасов сиротства и эвакуационной нищеты, пронизана изнутри тем спокойным достоинством, которое абсолютно несовместимо с профессиональным попрошайничеством бабки Агафьи. Есть, знаете ли, разница между нищетой, в которой вырастает сирота военных лет, пытающийся сберечь завещанную отцом скрипку, и нищенством как образом жизни.
Только понадобилось для этого Дружникову символически изъять этот душевный мир - из того. Изъять начисто. Он поставил "сигнальный фонарь": объявил своего героя "нездешним". То есть, немцем в старинном, лингвистическом смысле слова. То есть, он дал своему русскому герою фамилию Немец. Изъял из мнимой реальности. И тогда напиталась эта жизнь духом. Не диссидентским -- другим.
"Виза в позавчера", разумеется, не была опубликована в СССР. Разве что фрагменты. Но если "Ангелы на кончике иглы" были запрещены "за дело", то автобиографический роман Дружникова уперся в чистую невменяемость. Эта вещь могла бы украсить словесность, которая ее отвергла. Это замечательная автобиография души того поколения "детей войны", которых я называю "последними идеалистами". И это -- ответ на вопрос, поставленный в "Ангелах". Вопрос такой: откуда берется ложь, когда кроме лжи нет ничего и каждое слово надо понимать навыворот, аправдой владеют только циники?