"В тот апрель мятежного девятнадцатого года насмерть перепуганный, обалделый обыватель, продирая утром заспанные глаза, открывая окна своих домишек, тревожно спрашивал ранее проснувшегося соседа:
- Автоном Петрович, какая власть в городе?
И Автоном Петрович, подтягивая штаны, испуганно озирался:
- Не знаю, Афанас Кириллович..."
Это гоголевское.
"Воздух дрожит от густоты и запаха цветов. Глубоко в небе чуть-чуть поблескивают светлячками звезды, и голос слышен далеко-далеко... Хороши вечера на Украине летом..."
Это - тоже гоголевское, от других его произведений.
"Тоня стояла у раскрытого окна. Она скучающе смотрела на знакомый, родной ей сад, на окружающие его высокие стройные тополя, чуть вздрагивающие от легкого ветерка".
Тургеневское.
Реминисценции явные, и критика наша, неоднократно отмечавшая в повести эти пять-шесть мест, уже писала о том, как глубоко усвоил Островский традиции русской классики.
Я не склонен сильно преувеличивать значение этих сти-диетических вкраплений.
Во-первых, их в повести Островского чрезвычайно мало, и встречаются они только в самом начале книги - в первых трех-четырех главах. А во-вторых, сам характер этих стилистических включений не позволяет говорить о сколько-нибудь широком воздействии на Островского художественной структуры того же Гоголя или Тургенева. Эти совпадения одновременно и слишком точны, и слишком мимолетны.
Точны - текстуально, цитатно, так что временами Островский тут же прямодушно и отсылает нас к источнику: "Река красивая, величественная. Это про нее писал Гоголь свое непревзойденное "Чуден Днепр..." Мы еще вернемся к многочисленным книжным ссылкам, к магической стихии напечатанных и прочитанных ранее слов, царящей в повести о Корчагине. Но закончим прежде о классиках. Они входят и текст Островского как отблеск давно или недавно прочитанного, как поразивший и засевший в сознании словесный узор, как отсвет наивного чтения, яростного, хваткого и беспорядочного.
Нельзя, кстати, преуменьшать, как это иногда делается, начитанности Николая Островского, и прежде всего - детской начитанности его. С легкой руки рисовалыциков мы переносим па него облик его героя: маленького Павку изображают остроглазым оборвышем, недоучившимся гаврошем, лютым врагом книжников-гимназистов. Надо сказать, что сам Островский несколько отличался от своего героя. То есть кухаркиным сыном он, конечно, был, но в пределах возможного проявлял не столько босяцкие, сколько ученические склонности.
Как-никак, а отец Островского, бывший гренадер и курьер Петербургского морского ведомства, остается в воспоминаниях знавших его людей самым грамотным человеком в селе. Брат Н. Островского вспоминает десятилетнего мальчишку, читающего ночи напролет. Учительница его вспоминает, что Н. Островский в Шепетовском училище - отличник и один из лучших учеников, организатор литературного кружка и активный участник школьного литературного журнала.
Он читает беспорядочно. Гоголь и Шевченко проглочены вперемежку с лубочными изданиями о разных кровавых приключениях. Приключенческая литература, по вполне понятным возрастным причинам, стоит на первом месте. Вихрь гражданской войны обрывает это "запойное" чтение. Остаются врезавшиеся с детства в память фигуры Овода и Спартака, Шерлока Холмса и Гарибальди, остаются хрестоматийные тексты русских классиков, которые и всплывают цитатами, когда пятнадцать лет спустя Островский начинает вспоминать свое детство. Здесь, в первых главах жизнеописания, и возникают они крошечными островками традиционного стиля.
А вот еще одна литературная школа - более позднего происхождения. Процитирую отрывок и, чтобы стилистический рисунок строк сразу выявился, обнажу ритмический рисунок:
"Девятнадцатого августа в районе Львова Павел потерял в бою фуражку Он остановил лошадь, но впереди уже врезались эскадроны в польские цепи:
меж кустов лощинника летел Демидов.
Промчался вниз, к реке, на ходу крича:
- Начдива убили!..
Павел вздрогнул.
Погиб Летунов, героический его начдив, беззаветной смелости товарищ.
Дикая ярость охватила Павла..."
Читатель с первого взгляда ощущает в этом тексте вполне завершенную и очень активную стилистическую организацию столь же отличную в принципе от классических образцов сколь отличен самый ХХ век от века ХIХ. А человек сколько-нибудь знакомый с историей советской прозы, без сомненья определит и более точный адрес: взвихренное это возбужденное, на инверсиях построенное, задыхающееся повествование с его очерченными резко периодами, с ритмом, то скачущим лихорадочно, то былинно-истовым, - все это знаменитый "метельный"
стиль 20-х годов.
Известно, когда и при каких обстоятельствах Николай Островский воспринял эту литературную манеру. Его образование, начинавшееся, как мы помним, не только элементарными классными занятиями, но и доверчивым детским чтением, оборвано:
вихрь, закруживший Островского по дорогам гражданской войны, не оставляет ему ни сил, ни времени на чтение. Наступает период действий яростных, безостановочных, стремительных, и идет это яростное кружение до того последнего трагического момента, когда израненный, истративший все силы Островский валится на госпитальную койку. Между началом 1927 года, когда он теряет способностьдвигаться, и началом 1929 года, когда слепота отрезает ему последнюю возможность читать самостоятельно, втиснута полоса торопливых, лихорадочных, бешеных занятий. Островский пожирает книги с такою жадностью, что новороссийские библиотекари, не поспевая со своим учетом за его темпами, отсылают Островского прямо на книжный склад, чтобы он прочитывал поступающую литературу прежде, чем она идет к переплетчику. Воистину все, что Островский мог бы усвоить за десять лет, он "пожирает" за двадцать месяцев: Маркса и Безыменского, исторические сборники и журналы литературного самообразования, мемуары о гражданской войне и книги западных классиков. Он вчитывается и в текущую художественную прозу: в Серафимовича, Фурманова, Шолохова, Фадеева Федина - в книги, которые составляют в конечном счете то что именуем мы: проза 20-х годов.