Фадеев не мог, конечно, помнить, что именно говорил Фефер на том знаменательном съезде, хотя придирчиво читал и редактировал тексты всех выступлений. Но сам Фефер свое выступление очень хорошо помнил. Бережно хранил изданную отдельным томом стенограмму съезда, иногда перечитывал свой текст. Здорово он тогда выступил. Правильно. И все это поняли. Недаром Фадеев позже способствовал его переезду в Москву и даже помог получить отдельную квартиру в доме № 17 на Смоленском бульваре. Многим ли в ту пору давали отдельные квартиры? Правда, не удалось в ней даже обжиться как следует и перевезти из Киева семью — помешала война.

Фефер не сомневался, что Фадеев и на этот раз поможет ему переехать в Казань, но тот твердо отказал: очень трудно с жильем, город забит москвичами, здесь эвакуированные из столицы наркоматы, главки, театры, в одном только Центральном театре Красной Армии больше ста человек. А оборонные предприятия, всяческие НИИ? Нет, Казань исключается. В Чистополь? Это немного легче. Но подумайте: стоит ли?

Фефер поехал в Чистополь — на месте посмотреть, что к чему. Ему понравилось. Здесь жили Федин, Леонов, Шкловский, Асеев, Тренев, Пастернак. Галкин тоже здесь жил. В помещении, выделенном писателям, проводились литературные «среды», устраивались платные вечера. Чистопольское отделение Союза писателей даже получило право принимать в Союз новых членов. Сюда наезжали корреспонденты центральных газет, Всесоюзного радио, кинохроника, брали у известных московских литераторов интервью. Здесь кипела жизнь, вытесненная войной из Москвы.

Фефер уже начал было хлопоты о жилье, но в какой-то из дней, получив талон на обед в писательской столовке, подсел к столу, за которым обедали Пастернак и молодой удачливый драматург Гладков — его пьеса «Давным-давно» широко пошла по театрам, в газетах были положительные рецензии. На первое были пустые щи, к ним давали 200 граммов плохо пропеченного черного хлеба. Второго не было. На третье был еле сладкий чай. В разговоре Гладков обмолвился, что ему нужно идти в горсовет — просить разрешение ввинтить в своей комнате более сильную лампочку, не 40 свечей, а хотя бы 60. Фефер поразился: за такой ерундой нужно идти в горсовет? Гладков спросил: а в Уфе разве не так?

В Уфе было не так. И обеды были не такие. И в распределителе отоваривали не в пример чистопольскому. Нет, в Уфе было не так. Фефер вернулся в Уфу.

В 42-м эвакуированным москвичам разрешили возвращение в столицу. Многие ринулись. В полном составе вернулся ЦТКА. Фефер тоже засобирался. Но тут пронесся слух, будто бы на обсуждении какого-то спектакля ЦТКА Щербаков сказал главному режиссеру театра Попову: «Не знаю, не рано ли вы вернулись». Щербаков был секретарем ЦК, заместителем наркома обороны, начальником Главполитуправления Красной Армии и начальником Совинформбюро. Такой человек знает, что говорит. И хотя сердце терзало беспокойство, не займут ли его пустующую квартиру (рассказывали про такие случаи), Фефер решил погодить с отъездом.

Он продолжал жить в Уфе. Вместе с башкирскими поэтами выступал в госпиталях, на оборонных заводах — в обеденные перерывы, прямо в цехах, перед женщинами в телогрейках и ватных штанах, перед подростками с недетскими лицами. Писал заметки о трудовых подвигах рабочих-евреев и отсылал в Москву, в редакцию «Эйникайта», на Кропоткинскую, 10. Там сидел Шахно Эпштейн, в помещении, выделенном Еврейскому антифашистскому комитету, туда же он перевел редакцию «Эйникайта». Эвакуироваться он отказался. Печатались ли его заметки, Фефер не знал — «Эйникайт» не доставлялась в Уфу. Но денежные переводы приходили — значит, печатались. По радио время от времени передавали выступления Михоэлса — он говорил от имени ЕАК. В газете «Литература и искусство» появлялись рецензии на ташкентские спектакли ГОСЕТа.

А он, Фефер, вынужден был прозябать в Уфе. Нужно было громко заявить о себе, напомнить. Он задумал большую поэму. О подвиге еврея-танкиста. Битва под Москвой. Кончился боезапас. Командир решает: таранить. Кого? Фашистский танк? А можно? Самолеты таранили, об этом писали. Подвиг Гастелло. А танком танк можно таранить? Лучше — не танк. Вот кого он таранит: фашистскую автоколонну. С бензином. Это хорошо, все взрывается, такого еще вроде никто не писал. Да, экипаж геройски гибнет, но колонна уничтожена, гитлеровцы не получат горючего. Горючего? Нет, еще лучше — колонна с боеприпасами. Гитлеровские батареи не получат снарядов. Вот это хорошо, это правильно. И название — «Взрыв». Взрыв ненависти к врагу. Взрыв любви к Родине.

Но — вопрос. Еврей — командир танкового экипажа? Правильно ли это? Не получится ли так, что все евреи были танкистами? Или все танкисты были евреями? Нет, пусть командиром экипажа будет русский. А еврей — механиком-водителем. Тоже не очень. Вот как правильно: механиком-водителем будет татарин. Или еще лучше — башкир, тогда поэму переведут и издадут в Уфе. А еврей будет стрелком. То, что надо. Интернациональный экипаж: русский, башкир, еврей. Боевая дружба советских народов.

Но в чем же подвиг еврея? Решение таранить колонну принимает командир. Значит, он и герой. Как же быть? А вот как. В решающую минуту командир обращается к экипажу: как быть? Можно отступить. Но тогда колонна пройдет. И Хаим кричит: вперед! И Салават повторяет за ним: вперед! И командир экипажа Иван… лучше Петр… а еще лучше Дмитрий (Дмитрий Донской! — возникает ассоциация) отдает приказ: вперед!

Да, теперь все на месте.

Он вывел на чистом листе: Ицик Фефер. «Взрыв». Поэма…

И тут принесли телеграмму.

«Вам надлежит срочно прибыть в ЕАК. Лозовский».

II

Поезд из Уфы прибыл на Казанский вокзал около восьми вечера. Смеркалось. Затемнение уже сняли, но не до конца. Над площадью трех вокзалов вполнакала светились уличные фонари. С лязгом и дребезгом тащились обвешанные гроздьями пассажиров трамваи, свет в них тоже был вполнакала, желтый, сиротский. Высоко над домами висели аэростаты воздушного заграждения. В разных концах над Москвой бродили белые прожекторные лучи.

Багажа у Фефера не было, лишь небольшой чемоданчик с металлическими нашлепками на углах. Он пешком прошел до Садового и там втиснулся в «букашку».

К своему дому он почти подбежал. Были освещены всего несколько окон. Лифт не работал. Фефер через ступеньку взбежал на свой этаж и, путаясь в ключах, отпер три замка. Квартира встретила его запахом застарелой нежити и тишиной. Все вещи были на месте. Фефер облегченно передохнул.

Утром он отправился на Кропоткинскую. На зеленой траве скверов лежали огромные серебристые туши аэростатов. Как огромные яйца каких-то фантастических птеродактилей. Возле аэростатов дежурили красноармейцы.

В кабинете Эпштейна, заваленном бумагами и газетными подшивками, давно немытые стекла были заклеены крест-накрест бумажными полосами — чтобы при бомбежке не выбило взрывной волной. За два года, минувших с последней их встречи, Эпштейн сильно сдал, крупное лицо было серым, пиджак осыпан перхотью. Взглянув на протянутую Фефером телеграмму, он кивнул: «Знаю». Вынул из настольного перекидного календаря листок с каким-то телефонным номером, передал Феферу:

— Вам приказано позвонить по этому номеру.

— Это секретариат Лозовского? — уточнил Фефер.

— Нет. Не думаю. У Лозовского другой телефон.

— Кому же я должен звонить?

Эпштейн развел руками, как бы говоря: «А я знаю?»

Фефер набрал номер, представился. Мужской голос на другом конце провода сказал:

— Минутку, не отходите от аппарата… Товарищ Фефер, вы слушаете?

— Да.

— В двенадцать ноль-ноль будьте у подъезда своего дома. За вами приедут.

— Кто? — спросил Фефер.

Но в трубке уже звучали гудки отбоя.

Он отошел от телефона. Как-то не по себе ему стало. Неуютно. Дел больше не было, но выходить на улицу не хотелось. Угостил Эпштейна папиросой «Казбек», закурил сам. Поинтересовался:

— Какие у нас новости?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: