Для Сталина полем сражения был весь мир.
В его игре не существовало ничьих.
Он всегда играл только на победу.
Так было всегда.
Так было и тяжелой осенью 1941 года, когда серия сложнейших международных политических комбинаций обернулась мощным, непредугаданным ходом Гитлера, швырнувшего на СССР армады своих бомбардировщиков и бронетанковых армий.
Именно тогда были расставлены фигуры в партии, которая в сознании Сталина обозначилась словами «Еврейский антифашистский комитет», и были сделаны первые разведочные ходы.
Это была в ту пору не главная партия. Далеко не главная. Сотая по значению. Или даже тысячная. Но это не значило, что от нее можно отмахнуться. В этом смысле шахматы и жизнь были равнозначны.
Здесь не было мелочей.
II
Поздней осенью 1941 года, когда пассажиры поезда Москва — Куйбышев уже закутали в платки и шубейки хнычущих спросонья детей, сами оделись и собрали вокруг себя фанерные чемоданы и тюки домашнего скарба, готовясь к выгрузке, которая обещала быть такой же нервной и суматошной, как и посадка, состав неожиданно замедлил ход и остановился на глухом разъезде в полутора десятках километров от города. За окнами стояла плотная предутренняя темнота, шел дождь вперемешку со снегом, иссекая свет редких уличных фонарей.
Остановка не была предусмотрена расписанием, да никакие расписания не соблюдались с тех пор, как началась эвакуация из Москвы. Железнодорожные ветки были забиты, поезда из пассажирских вагонов и теплушек часами простаивали в степи, пропуская составы с более срочными грузами. Но на этот раз перегон впереди был свободен, а машинист паровоза остановил состав по знаку красных сигнальных фонарей, которыми размахивали стоявшие на путях люди. Один из них был дежурный по разъезду, двое других — штатские, в хромовых сапогах, в кожаных пальто и в таких же кожаных черных фуражках. Машинист был человеком пожилым, много чего повидавшим, он даже и вопроса не задал, почему остановлен состав. Остановлен — значит, так надо. А парнишке-кочегару, высунувшемуся полюбопытствовать, один из штатских приказал вернуться на свое место. Но молодыми своими глазами он все же успел увидеть из высокой паровозной кабины какое-то движение в конце состава, у литерного вагона, прицепленного к поезду на сортировочной при выезде из Москвы: там стояли две машины — легковая «эмка» и грузовой фургон, передвигались какие-то люди.
В ту же сторону, в конец состава, смотрели и штатские. Когда от машин посигналили электрическим фонарем, один из них приказал машинисту: «Можете следовать», оба пробежали вдоль тронувшегося поезда к машинам и запрыгнули в кузов грузовика, где уже сидели человек десять красноармейцев с тяжелыми автоматами ППШ — оружием редким в начале войны. Черная «эмка», а за ней и фургон с охраной выехали на шоссе и направились к городу.
В Куйбышев литерный вагон прибыл пустым. Бригадир поезда, сосед машиниста по бараку в поселке железнодорожников, рассказал по пути к дому, что в этом вагоне, состоявшем наполовину из купе и наполовину из зала-салона (в таких вагонах обычно ездили очень большие начальники со своими помощниками), на этот раз было всего четыре пассажира: двое из органов, в форме, а двое других — иностранцы. Почему иностранцы, он не мог объяснить. Говорили они по-русски, чисто. В костюмах и при галстуках оба. Наши, понятное дело, тоже бывают в костюмах и в галстуках. Но эти все равно были иностранцы. Хоть ты что. Морды у обоих были сытые.
Между тем «эмка» и фургон въехали в пригород Куйбышева и остановились у ворот тюрьмы НКВД. Охрана высыпала из фургона и взяла машины и ворота тюрьмы в полукруг, сторожко ощетинясь наружу стволами автоматов. Ворота раскрылись, машины въехали в тюремный двор, туда же втянулась охрана. На вахте приезжих уже ждали начальник тюрьмы и старший оперуполномоченный Куйбышевского областного управления НКВД. Козырнув, начальник тюрьмы доложил, что все подготовлено согласно полученным указаниям. Старший из приезжих москвичей, с двумя ромбами в петлицах шинели, кивнул и обернулся к штатским:
— Пройдемте, господа.
Штатских было двое, обоим лет по сорок пять — пятьдесят. В шляпах, в светлых, не нашего покроя, пальто. Спокойные, уверенные лица. Сытые.
— Но это же — тюрьма, — заметил один из них.
— Это в интересах вашей безопасности, — ответил московский чекист и приказал начальнику тюрьмы: — Ведите.
— Но…
У заключенных полагалось отобрать галстуки, брючные ремни, шнурки туфель, произвести тщательный личный обыск, сфотографировать анфас и в профиль, снять отпечатки пальцев, составить словесный портрет.
Но москвич прервал начальника тюрьмы:
— Отставить!
В конце одного из тюремных коридоров для приезжих были приготовлены две камеры. Стены были покрашены светло-зеленой краской, не вполне еще высохшей и издававшей заметный запах, вместо двухъярусных нар стояли железные кровати с панцирной сеткой, заправленные без затей. Стол, покрытый клеенкой, венский стул. В каждой камере — умывальник и туалет. Если бы не стальные двери с глазками и не узкие, под потолком, окна с решетками, камеры смогли бы сойти за гостиничные номера в райцентре.
Москвич с двумя ромбами осмотром остался доволен.
— Повесить репродукторы. Каждое утро — «Правду» и «Известия», — отдал он начальнику тюрьмы дополнительное распоряжение. Объяснил иностранцам: — Еду вам будут носить из столовой управления НКВД, можете пользоваться библиотекой. Не только тюремной, но и городской. Все книги будут вам доставляться. Если понадобится бумага и письменные принадлежности — скажете. Здесь вы будете в полной безопасности. К сожалению, лучших условий мы не можем вам предоставить. Война.
Тот, что сказал о тюрьме, понимающе кивнул. Второй поинтересовался:
— И сколько нам здесь сидеть?
— Вы будете здесь жить до тех пор, пока руководство не решит все вопросы, связанные с вашей дальнейшей деятельностью, — ответил московский чекист, особенно выделив слово «жить». — О решении руководства вы будете своевременно извещены. Желаю здравствовать, господа!..
Двери камер закрылись, в замках загремели ключи.
На дверях камер стояло: 41 и 42.
Расписываясь в документах о приеме заключенных, начальник тюрьмы напомнил:
— Нужно оформить регистрационные карточки.
— Не нужно, — коротко ответил москвич.
— Но… Как-то же нужно их обозначить.
— Так и обозначь: номер 41 и номер 42.
— И все?
— И все. Возле камер поставить постоянный дополнительный пост. Никаких контактов с другими заключенными.
— А друг с другом?
— Во время прогулок. — Москвич хмуро взглянул на начальника тюрьмы и опера областного управления. — Вижу, хотите знать, кто они. Так вот: не нужно вам этого знать. Никто не должен этого знать. А если кто-нибудь об этом узнает, в тот же день вы оба окажетесь на передовой. В штрафбате. Все ясно?
— Так точно, — вытянувшись, ответил начальник тюрьмы.
— Так точно, — повторил опер.
Московские чекисты сели в черную «эмку» и уехали на аэродром. Опер и начальник тюрьмы поднялись в кабинет начальника, хозяин кабинета запер дверь и достал из сейфа початую бутылку белой. Разливая водку по граненым стаканам, пожаловался:
— Всю ночь исполнение проводили, оглох от выстрелов. Даже вздремнуть не удалось. Немцы Брянск взяли, слышал?
— Слышал.
— И эти на нашу голову. Господа, мать их! Не было печали. Будем здоровы!
— Будем.
И они, не чокаясь, выпили.
Через полтора месяца дежурный контролер доложил начальнику тюрьмы о том, что заключенный из 41-й требует бумагу и чем писать. Начальник поколебался, но вспомнил приказ и передал 41-му стопку писчей бумаги, чернилку-непроливайку и ученическую ручку с пером номер 86. 41-й писал три дня, исправляя и перечеркивая написанное, комкая и бросая в угол камеры испорченные листы. На прогулках, куда их выводили вечером, когда в тюремном дворе не было других заключенных, 41-й и 42-й о чем-то оживленно переговаривались, иногда спорили — обсуждали, надо думать, то, что 41-й пишет. Начальник тюрьмы попытался послушать, о чем они спорят. Слышно было хорошо, но он не понял ни слова — они говорили не по-нашему.