Но среди ночи, когда уже только мы одни шумели и упивались собой на всем протяжении темной и унылой окраины, все изменилось словно в сказке. А может быть, то и была сказка, нашептанная мне, чтобы меня одурачить? Не исключено, что Наташа предполагала совсем иной исход, вовсе не то, что вышло из нашей затеи, но Перстов предпочел Лизу, а ее отстранил от себя и подтолкнул ко мне. Был ли Перстов неотразим? Возможно. Поэтому я и думаю, что Наташа предполагала другое; но ничего она не имела и против меня, во всяком случае обходилась со мной деликтно, а когда мы, изгнанные из большой комнаты, оказались в маленькой, укромной, взглянула на меня с интересом и приветливо, словно хотела поведать горестную или радостную - это для кого как - правду о том, как все просто устроить и наладить между нами, как вообще все подобное просто делается в нашем мире. Но взглянула она, конечно, так, как будто лишь теперь по-настоящему заметила меня и разглядела. И я доверился обману.
Она уже шла к кровати, таинственная и прекрасная в свете маленькой тусклой настольной лампы, но вдруг остановилась и с любопытством заглянула мне в глаза. У меня задрожали колени. Весь вечер совершалось что-то похожее на случайность, на абсурд, на распутство, и произвол Перстова, привлекшего Лизу и оттолкнувшего Наташу, если Наташа действительно хотела быть с ним, лишь усугублял бред жизни, который, как представлялось мне до сего дня, я давно перерос. Но теперь, когда до меня с предельной открытостью дошло, что сейчас я буду обладать этой неизвестной женщиной, которую надо было бы по-справедливости доверить и предоставить тому, кого она хотела, я вдруг понял, что так и должно было случиться, что такова воля провидения и что я до бреда и дрожи, до боли ее люблю. Буду обладать этим загадочным существом, которое кому-то открыто, как я внезапно сделался открыт разумению и желаниям своей любви. Но мне оно открыто, это существо, ведь я вижу, что ее жизнь все-таки остается большей, чем наше общение, не укладывающейся в тесноту нашей минутной совместности, не такой покладистой, как моя. И с этим ничего нельзя поделать, потому что она другая, чужая, неизвестная мне. Потому что она принадлежит другому поколению, о котором я почти ничего не знаю, по крайней мере ничего славного, удивляющего и окрыляющего, и у которого совсем не надеялся найти понимания, а тем более симпатии. Это все равно что обладать существом с другой планеты, раскрывающимся и зовущим к совместности, но не постижимым до конца, обладать, радоваться и все же ждать неожиданности, подвоха, вреда и обиды. Она разделась, легла, не укрываясь одеялом, и я в тусклом освещении видел наготу ее безупречных форм - зеркало, в которое некстати всовывался, с беспощадной ясностью отражаясь, лик моей старости. Она была, по моему рассуждению, совершенством. Можно по-разному толковать мои слова о безупречности ее форм, - пусть каждый толкует в соответствии со своим вкусом, но для меня она в тот миг, лежащая поверх одеяла в непринужденной позе, сильно-таки понаготевшая, но не бесстыжая, поскольку хотела просто удивить и порадовать меня достойным зрелищем, была средоточием всего того, что я восхищенно и недоуменно не понимал, недомысливал разумом и недоосвещал чувством, а именно: как, для чего, для какого испытания человеку природа создает столь гордые и необъяснимо прекрасные формы. Я хотел погасить свет, однако Наташа сказала: не надо, я хочу смотреть на тебя, ты будешь со мной, а я буду смотреть. И только? - усмехнулся или даже горько пошутил я. Она пояснила: я хочу тебя видеть. А что во мне такого, возразил я с глупой беспечностью, что во мне есть, кроме далеко не первой молодости? Она сказала: мне нравятся мужчины твоего возраста. А юноши? спросил я. Они дураки, ответила она коротко и честно.
***
Проснулся на следующее утро я поздно. За белой мутью оконных стекол летел мелкий снег и исчезал на черной мокрой земле. Я был один в большом доме, и только неубранный стол, на котором доставало что собрать на завтрак, напоминал о вчерашнем. Я ложусь и просыпаюсь, когда мне заблагорассудится, а не по звонку будильника, моя жизнь не комкается утренним торопливым убеганием на службу, она не судорожна и не задыхается в душегубстве современных ритмов, а хаотична, но ее хаос выступает столь медленно и последовательно, что она выглядит вполне упорядоченной. И в конечном счете я тот счастливчик, что выхвачен из действительности и поставлен в особое положение. Я всегда проникаюсь этим ощущением обособленности, достигнутой неприкосновенности, завоеванной недосягаемости, когда просыпаюсь поздно. Оно умилительно, осторожно, недоверчиво, как истинная молитва, обращенная к истинному Богу; сегодня оно бодрит и обнадеживает, но в то же время бережно предупреждает об опасностях, которыми чревато повторение вчерашнего.
Все мое естество восстает против власти Наташи, которая может выражаться лишь в том, что в какой-то момент я затрачу на мысли и заботы о ней времени и сил больше, чем на собственные нужды, больше, чем на книги, чем на творческие тревоги о собственном будущем. Я готов бросить к ее ногам весь мир, но ведь же не из-под палки. Я не чувствовал себя обремененным и несвободным ночью, когда она раскрыла мне объятия и я взял ее, удивляясь, что существо, отличное от меня так же, как я сам отличен от коровы или камыша, согласно пребывать и вертеться в моих руках. Не червяком, а страстным рыцарем и утонченным поэтом я пропискивал ей дифирамбы и ползал у ее ног, целуя ее колени, и это было свободное, вдохновенное, взятое из области интуиции, а не расчета творчество, но никак не рабство у похоти или у ее красоты, молодости, чуждости, равнодушия ко мне. Не знай я заведомо, чего хочет эта женщина в постели, все, пожалуй, обошлось бы не так гладко, но высшая сила не попустила, чтобы я был унижен. Однако это было свободным творчеством вчера, под покровом ночи, и быть таковым могло лишь один раз, и только вчера, только один раз могло прозвучать мое сдавленное, залитое слезами счастья признание в любви. Бог мой, как я шептал и как кричал, как корчился! Но при повторении непременно наступит профанация, совлечение к рабству, уже и не у мелочей жизни, поведения, тела, а... не ведаю, что бы тут проименовать... у Зла, если существует зло в виде объекта, а не чисто условного имени тех или иных поступков. (В скобках спрошу: какое мне дело до того, что рабство грозит и ей?). Ночью кто-то внушил мне знание, чего она ждет от меня; по написанному на ее лице страданию я успевал читать, сколь возрастает ее наслаждение по мере того, как процесс ее колдовства надо мной все больше приобретает характер пожирания, поглощения, усвоения; и она сказала уверенно: ты разрешишь, ты разрешишь мне пустить тебе кровь, выпить твою кровь, прирезать тебя, забить насмерть. Я бы пожал плечами, будь у меня тогда возможность сделать это. Почему бы и нет? Я ответил, что разрешу. Да, ночью кто-то вооружил меня знанием, прежде чем запустить в лабиринт, заселенный Минотавром, и я не терял присутствия духа перед фантастически огромным лицом, прекрасным даже под морщинами ужасных судорог, я бесстрашно откликнулся на рыкающий зов, не дожидаясь разъяснений, не восклицая: как, и это требуется от меня? неужели это возможно? Она не силилась выдать себя за роковую женщину. Я знал, что имею дело с настоящим врагом, но врагом, который дороже и ближе мне лучшего друга. И если она требовала, чтобы я исцеловал ее всю, и не как-нибудь скрыто, а под ее бдительным надзором, совершенно у нее на виду, что ж, я делал это, и это служило не доказательством моей любви, а удовлетворением ее потребности, иными словами, причина всякого действия, всякого движения заключалась в ней. Положим, в начале я совершил выбор, выявив наличие у меня свободной воли. Делай, разрешаю, - это явственно прозвучало между нами, и она понимала, должна была понимать, что и за целую ночь невероятных усилий и сногшибательных штук она не превратит меня в игрушку. Но кто мне погарантирует, что так же хорошо и правильно будет все и в следующий раз?