Я шел и думал, что, войдя в контору моего друга, буду весел и порывист и скажу ему: послушай, я сыт, меня накормила твоя невеста; или: я свободный орел, парящий в поднебесье. Будь я немного чувствительнее и сентиментальней, я бы сказал, что моя душа надрвалась, я и говорил это себе, впрочем, я довольно, почти достаточно чувствителен, и мне в моем порыве хотелось плакать, хотелось ясно и определенно, до натурализма, очутиться маленьким мальчиком между большими взрослыми людьми, властными решать мою судьбу и вся моя власть над которыми состояла бы в том, что они не только могут, но и обязаны решить мою судьбу. Мне виделось, что я очутился между Наташей и Перстовым и жду их решения. Мне казалось, я вопросительно, испытующе, дико заглядываю им в глаза.

После утомительного объяснения с секретаршей, я наконец попал в перстовский кабинет. Мой друг велел приготовить нам кофе, и мы расселись в удобных креслах. Его действия прокладывали путь к большому, обстоятельному, русскому разговору, и я понял, что он просто отмахнется от меня, если я начну со своих бед и нужд, если попытаюсь увильнуть от пространного изложения своих воззрений, которые ведь могли и измениться с тех пор, как мы виделись в последний раз. Трудно сказать, что отражала его забота о моих воззрениях, привязанность ко мне или желание поразвлечься. Он не принадлежал к людям, дружба с которыми выливается в теплые, едва ли не чувственные формы, он привязывался к человеку крепко, даже взыскующе, но как-то без любви, словно это происходило с ним в бессознательном состоянии. Он знал, что я влачу одинокое полунищенское существование в деревянном доме на окраине, и его душа, приняв меня во внимание, честно опечалилась, что ей своевременно не открылась возможность хорошего подвига, который привел бы его ко мне во всеоружии щедрой помощи. Надо же, вышло так, что я сам пришел к нему. Хотя, может быть, с протянутой рукой. Может быть, с другой стороны, он все же каким-то образом влиял на меня издали, торопя поскорее прийти. Он сокрушался заодно со своей душой, однако сама полированная красота его кабинета свидетельствовала, что мы обретаемся на разных полюсах и он, Перстов, вправе гордиться силой своего магического воздействия, а у меня такой силы нет, и он осуждает меня, даже склонен изобличать мою лень, какую-то социальную бездуховность, тогда как с помощью можно и повременить - следует сначала разобраться, не принесут ли подачки в моем особом случае больше вреда, чем пользы.

Он сидел напротив меня, одетый в превосходный серый костюм, подтянутый и представительный человек с легкой сединой на висках, и в каждом его жесте я угадывал грацию и мощь обладания Машенькой. Это безусловно внушало мне зависть. Свободная достаточность обладания одной Машенькой определяла в нем свободу от цинизма, который толкал бы его на поиски посторонних связей, хотя бы с той же секретаршей, подавшей нам кофе и бесшумно удалившейся. Он читался как благородный и безгрешный. И это человек, чьи братья потеряли невест при самых темных обстоятельствах! И это человек, к которому я пришел изливать душу!

- Открою тебе некоторые свои секреты, - назидательным тоном вымолвил он, отнюдь не преисполненный восхищения моей особой. - Надеюсь, ты не сомневаешься в моем бескорыстии? Обо мне говорят, что я надежда России, ну, такие, как я... нас называют будущими благодетелями отечества... говорят, между прочим, что я возрождаю лучшие традиции русского купечества и меценатства. Однако было бы неправдой утверждать, будто я, начиная дело, думал о благе России, а не о собственном. Я болтался легкомысленным и пустым мальчишкой, а другие в это время набивали карманы, и это, знаешь, очень меня заело, задело за живое. Я спохватился, уяснив потребу дня сделать выбор. Хорошо, решил я без особых колебаний, я за капитализм, я буду капиталистом, торговцем, финансистом. Где причитающийся мне кусок пирога? Нашел я его быстро, что не мудрено в наше бестолковое время. Но только поднялся на ноги, только забренчали монеты и в моем кармане, как тучи сгустились над нашими головами... над твоей, дорогой, тоже. Россия сегодня терпит крушение, а не выбирает, каким путем лучше шагать в будущее. Люди помышляют лишь о сохранении своей жизни, каждый заботится только о спасении собственной шкуры.

- Согласен с тобой, - откликнулся я. - Но что им делать, если их довели до этого?

- Ты сделал выбор?

- Ну, допустим...

- Какой?

- Скажем, безоговорочно решил, что крысой не стану, с тонущего корабля не побегу.

- Оставь эти шуточки, - с досадой поморщился Перстов. - А если ты и впрямь сидел все это время и не шутя размышлял, бежать или не бежать, можешь забыть о своем решении как несостоятельном и недостойном. Какое значение имеет сегодня чье-либо частное решение? Черт возьми, мы гибнем. Однако изменилось время и для всего остального мира... Скажи-ка, ты, напившись допьяна, блюешь?

Я возразил:

- При моих стесненных обстоятельствах допьяна не напьешься.

- Надо блевать, - сказал он убежденно. - Напиваться, блевать, так делают в эпоху всеобщего разложения и деградации. Так делали римляне в эпоху упадка.

- Я бы выпил.

- Мы выпьем обязательно. Но позже. А пока дослушай меня. Третий Рим... мировое господство... идеи? Да! Благодаря им Россия выживала. Но теперь она может быть сильна, как никогда, и без тех окраин, которые так жаждут отделения. Скоты! Пусть отделяются! Другое дело, что в этом процессе распада бывшей империи не возникает она, наша Россия. Ее не видать. Где она? Куда ее спрятали наши новые политики, твердящие о ее благе? Объяснишь ли ты мне, что они понимают под Россией? Могу ли я надеяться, что ты меня просветишь? А то, что они, и, возможно, ты заодно с ними, выдают за Россию, что это, как не карточный домик, который рассыплется от малейшего дуновения? И мы, надо же, вернулись во времена, когда Москва, Тверь и прочие селения соперничали друг с другом. Теперь Запад выдает ярлыки на княжение разным нашим взбесившимся самостийникам. О, позор! Тысячелетняя Россия! Святая Русь! И какие-то ожидовевшие западные монголы диктуют нам свою волю! А наш православный народ тем временем помышляет исключительно о собственном животе. Прости меня, но сегодня набивать кошелек ради собственного удовольствия, драть с покупателей три шкуры за самое необходимое, когда они только-только не протягивают ноги, или вот, как ты, забиться в щель, отвернуться от происходящего - это все одинаковые преступления, это предательство, грех.

Я не ожидал, что он вдруг перескочит на меня, да еще столь резко поставит вопрос. От неожиданности я подавился глотком кофе, закашлялся, откинулся на спинку кресла и вытаращил на друга глаза.

- Видишь ли, наши демократы не что иное как болтуны и воры, но ведь и демократия само по себе тоже дрянь еще та! Навозная куча, толкотня, крики о равенстве... А какое может быть равенство, скажи мне? Перед законом? Допустим. Но между умным и глупым? Когда иерархия выстраивается в зависимости от толщины кошелька или партийной принадлежности, мы имеем дело уже не с обществом, а со стадом, табуном, ульем. Я знаю только один способ обретения духовной свободы при таком положении - стоять в стороне. И я решил...

- Я не жду от тебя никаких решений, - перебил Перстов резко.

- А чего же? Что я буду напиваться и блевать?

- Хочу услышать, что ты скажешь в оправдание своего безразличия.

Я возвысил голос, выведенный из себя его грубостью:

- В оправдание? Я должен оправдываться? В чем? В том, что сижу дома, читаю книги и не умею загребать денежки по примеру других?

- Не умеешь или не хочешь?

- Не умею и не хочу. Но это мое личное дело. А о бедах России я знаю и сожалею не меньше тебя. Однако визжать, как оскопленный поросенок, я не собираюсь. Тебе больно? Мне тоже... до некоторой степени. Ты воображаешь, что тебе ужас как больно, куда больнее, чем это есть на самом деле, а воображаешь ты так потому, что не видишь конца и краю боли, недоумению, страданию, беспорядкам. А я знаю, что в действительности мне не так уж и больно, и знаю я это потому, что знаю, например, чем кончилась знаменитая французская революция, знаю, что всему на свете когда-нибудь приходит конец, знаю, что некогда живая Ассирия больше не существует, хотя кое-какие ассирийцы живут до сих пор. Некоторые граждане готовы положить жизнь на алтарь отечества, общества, человечества, только в результате у них ведь все выходит мыльным пузырем. Историческая безвестность, скажу тебе, очень мерзкая, очень опасная для живущего штука. Его именем играют как хотят, потому что он фактически лишен имени и в такой своей оставленности не умеет роптать. Его удел - анекдот, хотя порой он в своем безумии воображает, будто творит историю. Тем-то и опасны революции и смутные времена, что они страшно морочат живого, конкретного, ничем не знаменитого человека, наполняют его глупыми иллюзиями или бесноватым отчаянием, заставляют думать, что он живет в редкую эпоху или гибнет в эпоху, когда не стыдно погибнуть даже просто так, за здорово живешь, он мнит себя позарез необходимой народу и отечеству персоной и что его жизнь обрела высший смысл, а память о нем не померкнет в потомстве. Немыслимое, дикое унижение человека, его достоинства, его сути, его души! - Меня понесло, я даже вскочил на ноги, как бы порываясь сверху сбросить на изумленного собеседника одуряющую волну моего голоса. - Но у меня, по крайней мере, еще остается кое-какой уголок, куда я могу пристроить так называемую свободу моей воли, я пользуюсь этим и говорю: э, нет, приятель, меня ты не втянешь в эту кашу, которую не я заварил, дурака, шута из себя представлять я не согласен!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: