- Хватит? - бросила Виктория Леопольдовна сторублевку перед лейтенантом, но тот спокойно вложил деньги в студенческий билет Ленчика и, не глядя на Викторию Леопольдовну, так же спокойно возвратил ему документ.
- Так вот, товарищ будущий юрист, если образованные люди начнут так некультурно вести себя, то что же останется делать неучам? Но коль уж вы поняли свою ошибку - на первый раз прощается. Можете быть свободны.
Выходя, Ленчик раскланялся, а мать негодующе хлопнула дверью, не распрощавшись.
- Крючкотворы!..
Виктория Леопольдовна хотела было спросить сына, за что его задержали, но он не дал ей и рта раскрыть.
- Я тороплюсь. Обо всем расскажу вечером.
И исчез в толпе.
6
Подозрительно осмотрев соседей по купе, старик уралец поплотней уселся на нижней полке рядом со своим чемоданом, который поставил на попа к стенке, и отвернулся к окну.
Набирая скорость, поезд покидал Москву.
Многолюдный перрон, привокзальные постройки, тоннели, мосты - все оставалось позади. А через полчаса, когда за окном уже ничего, кроме игрушечных дач, не попадалось на глаза, начался обычный вагонный разговор: куда, откуда, каковы виды на урожай, какие цены на фрукты...
Рядом с уральцем сидела полная, лет сорока, женщина. Зажав зубами шпильки, она поправляла сползающий с головы новый шелковый с красными маками полушалок и, прихорашиваясь перед зеркалом, говорила о том, какой только нет в Москве мануфактуры...
- Это ужась, ужась!.. И бязь, и сатин, и майя... А ситец - какой хошь. Про шелк и говорить нечего, все как есть завалено, как радуга, переливается, да только не по нашему карману, зуб не берет.
- Брось, тетка, прибедняться, - донесся откуда-то сверху мужской голос. Погляди, платок-то на тебе какой, жар-птицей горит, а все плачете. Ситец, ситец... Знаем мы вас. Небось тысчонку с одного только базара выручила да из деревни, поди, приехала не с пустым карманом.
Говоривший, стоя на четвереньках на самой верхней полке, мастерил себе местечко на ночь. Хотя третья полка даже в общих вагонах предназначена для вещей, парень, видать, не растерялся и захватил ее целиком.
- А то как же, тыщу, держи карман шире! Это небось вы тыщами гребете, а мы весь прошлый год работали за палочку.
- Эх, маманя, маманя, несознательный вы человек, радио не слушаете, газет не читаете, а стало быть, перспективы не видите, - вздохнул парень, слезая с полки.
Тут в разговор встрял мужичок неопределенных лет и обросший густой щетиной.
- Ну и Москва!.. Правда, что Москва! Перехожу третё-дня улицу возля вокзала, да как на грех загляделся не туда, а он как подкатит ко мне да как дуднёт изо всех сил - я аж мешок с чугуном чуть не упустил. Ох, и напужал же, сукин сын.
- Это что!.. Это только напужал, - отозвался с типичным тамбовским говорком пожилой мужчина, сидевший за столиком. Круто посолив две разрезанные половинки огурца, он усердно, до пены, натирал их друг о друга. - Вот меня одновa в Тамбове хлобыстнуло, дак хлобыстнуло. Так вдарило, что я с покрова до самого Михаилы архангела провалялся с сотрясением мозгов. Жалко мне стало тогда шофера, семья у него большая, ну я всю вину и взял на себя. А не то ям? тюрьмы не миновать бы.
Парень, забыв что-то, снова полез на верхнюю полку. Скандируя тамбовский говор, он спросил:
- А тебе, отец, жана из сяла смятану носила в мяшке или в махотке?
Сказал и сам рассмеялся.
Парень с верхней полки был, видимо, из породы Теркиных. В дороге такие люди - первые балагуры, весельчаки и заводилы.
Сделав вид, что не слышал эту шутку, тамбовец расправил свои давно не стриженные усы и принялся, аппетитно похрустывая, уплетать огурец с ржаным хлебом. Аромат огурца поплыл по купе и заставил всех на некоторое время замолчать.
Всем захотелось огурцов.
Уж так, видно, устроен человек. Живя десятками лет в городе, он порой не знает, кто проживает над его квартирой этажом выше. Другое дело в поезде. Проехал день - и почти родня. Хоть и тесно в вагоне и за курение от женщин влетает, а посмотришь в окно и видишь: не каменная стена соседнего дома перед тобой, а даль. Без конца и края слегка холмистая даль. Все открыто, все нараспашку. На десятки километров лежит перед тобой русская равнина, перекатывая на солнце свои пшеничные волны поспевающих хлебов. Где-нибудь высоко-высоко в небе парит на распластанных крыльях степной орел. А иногда, как реликвия дедовской старины, раскрылится где-нибудь на пригорке за деревней ветряная мельница, да так вдруг шевельнет в душе память далекого детства, что в такие минуты хочется обнять все: и небо, и землю, и людей на этой земле... А если кто-нибудь в купе намекнет "поддержать компанию" в честь отъезда из столицы, то тут не устоит и строгий диетик. Даже чересчур экономные жены и те в такие минуты добреют. Вмиг сооружается столик, со всех сторон поступают хлеб, консервы, огурцы, колбаса... Выпили по рюмке, по другой... и вдруг один, что посмелее да поголосистее, затянул песню. Не поддержать ее нельзя. Сама душа в это время становится песней. Через минуту песню подхватили другие, и вот она рвется в открытые окна, в просторную степь. И нет на душе у человека в эту минуту ни тайн, ни дурных мыслей...
В вагоне один лишь старик уралец не вступал в общий разговор. Прошел уже час, а он все сидел и не отрывал глаз от окна.
Высокий молодой человек лет двадцати трех, худощавый и длинноволосый, подсел к нему и попытался разогнать его грусть.
- Далеко едем, папаша?
- Отсюда не видать, - ответил уралец, не поворачивая головы.
Его соседке в цветастом платке стало жалко сконфуженного юношу, и она ответила за деда:
- Мы домой, в Верхнеуральск.
Дед строго посмотрел на соседку, но молодой человек, не поняв значения этого взгляда, обрадованно воскликнул:
- О, да нам вместе! У меня туда назначение. На завод. Может быть, вы мне о городе расскажете, ведь вы, очевидно, местный, уралец?
Старик молчал. Юноше стало неудобно. Он понял, что с ним не хотят разговаривать. Бесцельно шаря по карманам, он вытащил бритвенное лезвие и от нечего делать стал подрезать ногти.
Увидев в руках молодого человека лезвие, старик нащупал ремень своей полевой сумки и вкрадчивым голосом спросил: