МАРТА
Я стоял у памятника Воронцову и читал там, где ничего не написано.
- Что вы там читаете, молодой человек?
Спрашивал старик. Я тоже не был молодым человеком.
- Так, ничего.
- Вот и я ничего. Ничего не написано, а я читаю. Вас интересует, что именно я читаю? Я читаю то, что сам написал.
- И что же вы написали?
- Ничего особенного. Можно было придумать лучше, но я написал только несколько слов: "Марта, ключ у Нухимзонов". В тот момент было важно, чтоб она знала, где ключ, иначе бы она не попала в квартиру.
- Вы сказали: Марта?
- Да. Марта. Это имя моей жены.
- Удивительно. Мы здесь тоже писали Марте. На этом памятнике.
- Кто это - вы?
- Трое мальчиков. Это было еще до войны. Мы написали здесь: "Марта, мы тебя любим".
- Все трое?
- Ну да. Мы тогда учились в четвертом классе. Мы и дружили потому, что все вместе любили Марту.
- И она прочитала ваше объяснение?
- Нет, наверно. Да и откуда она могла знать, что это мы ей написали? Но для нас это было неважно. Важно было написать. Может быть, даже важней, чем сообщить о ключе у Нухимзонов.
- Конечно, конечно. Если б не то, что я уходил на фронт. Мы должны были встретиться, но я ее не дождался. Даже проститься не успел...
- Извините... - Мы оба были смущены. Один Воронцов держался невозмутимо.
- За что извинить вас, молодой человек?
- Глупо все это - наши ребяческие забавы...
- Разве ж это забавы? Это любовь.
- В четвертом-то классе?
Я изо всех сил старался стереть нашу надпись и оставить только его: "Марта, ключ у Нухимзонов". Но ничего ни стереть, ни оставить было нельзя, обе надписи давным-давно не существовали.
- Ну и как, жена ваша взяла ключ?
- Не знаю. Мы с ней больше не виделись. Сначала я не дождался, потом она не дождалась.
- Извините...
- Вот так бывает всегда: извиняются не те, которые должны извиняться... Если б я написал ей то, что написали вы...
Как будто мы говорили об одной Марте. О начале ее жизни и продолжении. И конце. Перед нами была одна жизнь, сложенная из кусков разных жизней.
- Теперь уже ничего не узнать... И ее не осталось, и Нухимзонов не осталось...
Он помолчал. И вдруг улыбнулся:
- А это вы хорошо придумали - любить втроем. Любить одному слишком непосильно для человека.
ВОЛОДЯ И ХИЖНЯК
Их оперировали в один день. Хижняк прозрел, Володя остался в прежнем положении. Володе было двадцать восемь, Хижняку шестьдесят, и, конечно, он испытывал некоторую неловкость.
- Воно б молодому, звычайно, а мени що... Я вже надывився...
Но позорная радость, которую он пытался из деликатности скрыть, рвалась из него и его опровергала:
- Насмотрелся! Разве можно насмотреться на этот мир? И такой он, и сякой, а - нельзя насмотреться...
Он чувствовал себя виноватым перед Володей, хотя никакой его вины в этом не было. Просто у него оказались целее глаза, у него не было производственной травмы, а была обычная катаракта, которая не представляет для врачей трудности. И все равно он не мог спокойно смотреть на Володю. Для того ли ему вернули зрение, чтобы смотреть на человека, которого оставили слепым? Тем более, что человек этот еще почти ничего в жизни не видел.
Двадцати лет Володя имел уже первую группу инвалидности и работал в артели слепых. Неплохой заработок плюс пенсия - и Володя построил себе дом, женился. Потом родилась дочка, и Володя стал привыкать к своим незрячим радостям, когда вдруг почувствовал, что они в доме не одни. Прямо на его глазах, на его незрячих глазах, жена приводила в дом постороннего человека. Они думали, что он не увидит. Но он увидел. У слепых бывает очень острое зрение.
И тогда Володя лишился сразу и дочки, и жены, и своего, построенного на инвалидскую пенсию, дома. И с тех пор он стал ездить по большим городам, добиваясь, чтоб ему возвратили зрение. Сейчас ему зрение нужно было как никогда, потому что за дочкой он мог наблюдать только издали и, не ведя ее, мог навсегда ее потерять.
Володя приехал в Киев из маленького районного центра, а Хижняк и вовсе из глухого села. Оба они не очень чисто говорили по-русски: один вырос в еврейском местечке, а другой всю жизнь провел в украинском селе.
Из всех существующих в природе иностранных слов Хижняк твердо усвоил одно: катаракта. И еще - глаукома, потому что это слово напоминало ему главкома - так когда-то называли Главнокомандующих.
Он называл меня Петром: мое имя ему трудно было запомнить. Да и ни к чему это - на седьмом десятке запоминать новые имена.
- Петре, напишем листа!
И мы писали письмо в его село, где у него была жена и восьмеро детей, из которых только двое были его собственными. Так уж получилось, что у Хижняка умирали жены и женился он все на вдовах, с детьми. Он мне рассказывал о своей последней жене, о том, какая она красивая.
- От побачиш, Петре... От прыйиде вона - побачиш...
Потом я увидел ее - маленькую, ничем не приметную старушку. Ничего удивительного: он не видел ее двенадцать лет.
Хижняк был неразговорчивым и все же общительным человеком. Но он был слепым, все уступали ему дорогу, образуя вокруг него пустоту. И когда он случайно на кого-нибудь натыкался, то хватал этого человека за руку и долго не отпускал от себя. Он ничего не говорил, он молчал, наслаждаясь общением. Быть может, он опасался, что его неумелые слова спугнут собеседника.
А быть может, он просто отвык говорить. Дома с ним редко кто разговаривал, у каждого были свои дела, а друг его жил в соседнем селе, за одиннадцать километров. Друг был старый, почти не ходил, а Хижняка отвести к нему было некому. И все же он исправно передавал приветы всем - и родне, и соседям, и в письмах, которые мы с ним писали, большую часть составляли собственные имена. Имена людей, которых он не видел так много лет, что от них только имена сохранились в памяти...
- Неграмотный человек - а такую развел канцелярию, - удивлялся наш сосед Серафим Дмитрич. - Письмо должно содержать информацию, а все эти приветы, поклоны - это, так сказать, пустой звук.
Серафим Дмитрич, в прошлом врач-косметолог, повелитель женской красоты, помнил немало очаровательных имен, но ему бы и в голову не пришло передавать кому-то приветы. С тех пор, как он потерял зрение, Серафим Дмитрич ушел в себя и старался не замечать мир, который он был лишен возможности видеть. Только люди, страдавшие глаукомой, могли рассчитывать на его внимание, и он говорил им наставительно: