Наконец Феликс с другом уезжают за краской, обоями и двумя ящиками пива и лимонада. Остальные четверо перетаскивают мебель из гостиной в спальню, стараясь при этом не перегородить дорогу к моей кровати. Хульду в качалке пересаживают ко мне на кухню.
Сузи, подруга Феликса, ищет ведро для уборки. Взгляд ее падает на Хульду, и она восклицает:
— Ой, какие туфельки! С ума сойти! Можно мне примерить?
К счастью, они ей совсем малы. Сузи не верится, что это мой папуля собственноручно смастерил такие. Изучает ли она, как и Феликс, машиностроение, интересуюсь я, сейчас ведь женщинам любые профессии доступны?
Нет, она архитектор.
— А когда построили этот дом? В тридцатые годы? Значит, во времена «Третьего рейха». Угу… — уточняет она.
Любопытство написано у нее на лице, и я, не дожидаясь ее вопросов, объясняю, что сама лично в партии не состояла и почетный орден матери-героини мне тоже не вручали. О нацистах в нашей семье я не распространяюсь.
Сузи смеется:
— Феликс мне так много о вас рассказывал. Вы, я знаю, стали звездой пацифистских митингов!
Вот оно как. Внук мой, значит, гордится мной. Я чуть не обняла Сузи.
— Если бы туфельки были вам впору, я бы их отдала, — говорю я в порыве щедрости.
— Да нет, они мне не лезут. Вот, может, платье?
Не сильно церемонясь, Сузи снимает платье с Хульды и, не смущаясь, скидывает одежду с себя. Вот она уже стоит в одних трусиках, а я отворачиваюсь. Когда же вижу на ней мое подростковое платье, просто не могу его не подарить: она в нем очаровательна. А для Хульды у меня найдется еще кое-что симпатичное, поищу после. А потом какая-нибудь другая студенточка захочет примерить и это.
Сузи целует меня. Как славно! Я тут же забываю о потере платья и уговариваю себя, что живой барышне оно к лицу несравненно больше, нежели деревянной кукле. Хульда согласна, она кивает, когда мы остаемся одни. И я заворачиваю ее в клетчатую скатерть.
Когда я наконец отправляюсь на боковую, раздается душераздирающая музыка, а потом они еще начинают петь. Макс горланит:
— Ой, держись, бабуля! Домик твой не жилец! Феликс, кажется, его ругает. Скоро он появляется около меня.
— Бабуля, мы на сегодня закругляемся. Ты еще чего-нибудь хочешь?
— Нет, сейчас ничего. Но вот когда Хуго приедет…
— Ты все о своем, все о Хуго, ба! — веселится Феликс. — Все-таки ты какая-то не от мира сего, не знаю, что и подумать…
— Брось! Все мы здесь от сего мира! — Я жестко прерываю его.
— О'кей. Так что нам будет угодно?
— Когда Хуго приедет, ты нас повезешь на машине в город. Хочу пройтись с ним по старым местам: к Гросен Воог, на Матильдову горку, а может, к замку Кранихштайн…
— Заметано. А как мне твоего кавалера называть, на «вы» или на «ты», «дядюшка» или «господин Хороший»?
— Лучше всего «ты» и «дядюшка Хуго», — отвечаю я. Дверь затворяется, тишина. У рано поседевшей дочки Хуго Хайдемари нет детей. Феликс должен ему страшно понравиться.
5
Всю свою жизнь я имела то еще удовольствие жить по соседству с близнецами. Вот и теперь, на старости лет, мне приходится выносить рядом с собой двух молодцов-близнецов. Хульда не понимает, что мне за дело до их имен. Да, в общем, никакого, но здорово иногда так вот взять и всем показать, что память твоя еще работает. А еще хочется удивить симпатичных мальчишек. Вообще-то они меня замечают, только если я вдруг неожиданно произношу: «Привет, Конрадин!» или «Здравствуй, Штефан!» Но сегодня я прочла в газете, что оба молодца сдали все школьные выпускные экзамены, а Конрадина на самом деле всю жизнь звали Константином.
Рядом с домом моих родителей жили две пожилые женщины, которые походили друг на друга, скорее, не как две капли воды, а как одна кровяная колбаска на другую: маленькие, приземистые, коротконогие, они едва влезали в свои бледно-лиловые или розовые костюмы. Обе рано овдовели и с окружающими предпочитали не общаться. Близнецы были не особенно дружелюбны, но еще хуже был их противный пудель — абсолютный мизантроп. Мы боялись его до смерти.
Наш родитель в своей мастерской заодно и обувь чинил, исключительно для удобства постоянных клиентов. Близняшки же были бедны и не могли покупать нашу продукцию, зато регулярно приходили чинить свои ботинки. Отец, как добрый сосед, брал с них символическую плату и настолько упивался собственной невиданной щедростью, что даже противную обязанность относить отремонтированные ботинки заказчицам домой возложил на своих детей.
Когда заказ был готов, мы бросали жребий или тянули спички. Чаще всего не везло Альберту. Пудель тяпнул его в первый же раз, и Альберт счел это достаточным аргументом, чтобы больше туда не ходить. Но не тут-то было. Мы, остальные дети, заявили, что нас это чудовище вообще готово проглотить, а вот Альберта — обожает. И в конце концов так оно и случилось. Мало того, что эта псина стала есть у брата с руки, те две «колбаски» просто в мальчишке души не чаяли, а он, в свою очередь, обожал шоколад. Этим старые ведьмы его в свое логово и заманивали, как будто откармливали Гензеля из сказки. Он нам пел про горы каких-то липких сладостей, которыми в доме забиты все шкафы, полки, ящики и чуланы. Братец так колоритно расписал эту сказочную страну с молочными реками и кисельными берегами, что в следующий раз я добровольно отправилась к близняшкам вместо него.
Пудель, его звали Муфти, сиганул мне на грудь и облизал все лицо. Уж лучше бы он откусил мне кусок ноги. Я завизжала как резаная.
— А вы бы прислали вашего толстенького братика, — услышала я, — Муфти слушается каждого его слова.
Я убежала домой, сладкого мне больше не хотелось, аппетит пропал. А про Альберта с тех пор стали говорить, что он, как святой Франциск Ассизский, умеет укрощать диких зверей.
Я рассказываю о Муфти, сидя со студентами за чашкой кофе, а в это время дворняжка из их общежития настойчиво вылизывает мои ноги. Так, через эту тему, я перехожу к Альберту. Видимо, мой рассказ звучит волнующе, даже театрально, во всяком случае, все слушают и молчат.
— Да не был он голубым, ба, — утверждает Феликс, — налицо однозначный случай транссексуализма.
Я согласно киваю. По телевизору как-то разные мужчины и женщины рассказывали, что природа ошиблась, и вот теперь они вынуждены жить как бы не в своем теле. Им сегодня пытаются помочь. Но бедный мой брат Альберт знать не знал, что у него есть товарищи по несчастью.
— Брат мой покончил жизнь самоубийством, — сообщаю я, — потому что никто его не понимал, а он никому не мог открыться, даже мне, хоть я и была его доверенным лицом.
Феликс с друзьями некоторое время молчат. Потом спрашивают, каким образом Альберт свел счеты с жизнью.
— Застрелился. Здесь, в Дармштадте. Я нашла его на крыше родительского дома, — отвечаю я. — Он был в женской одежде. Будто хотел смертью открыть всей семье наконец свою тайну.
Сколько ему было лет, спрашивают.
— Двадцать один, а мне — двадцать два. Мы в то воскресенье, против обыкновения, пошли в церковь, кроме папы и Альберта, конечно. Собрались обедать, мне велели звать всех к столу, а Альберта нигде нет. Я подумала, он опять в театр играет, и пошла его искать на крышу. Видно, я была в шоке. Закричала, слетела вниз, чтобы сообщить семье. Отец годами не поднимался на чердак и взял с собой Хуго и Эрнста Людвига, а женщинам велел оставаться внизу. Мать стояла в кухне, — у кухарки был выходной, — звенела посудой и не понимала, что за шум такой поднялся в соседней комнате.
— А я этого и не знал ничего, — произнес Феликс. Я продолжала:
— Потом Альберт лежал на своей кровати, переодетый в мужскую одежду. Его, видимо, Хуго и Эрнст Людвиг переодели. Отец взял с меня слово, что я ни одной живой душе не расскажу о причудах брата. А я ему отвечала, давясь слезами, что это же была только игра в театр.