– Вы хотите меня шокировать?
– Но вы остаетесь совершенно невозмутимым!
– Тогда зачем вам афоризмы Гиршфогеля?
– Простите меня!.. Любви свойственно играть пустыми словами, даже когда она печальна.
– Почему же она печальна?
– Не знаю!.. Сейчас она показалась мне печальной, и мне вдруг захотелось развлечься, вспомнив Гиршфогеля.
– Да, но разговор шел о Гарцфельде!
– О да!.. Я расскажу вам и о нем! Это было четыре года назад. Я ехала из Лозенграда в Софию. Только что потеряла отца. Чувствовала себя безнадежно одинокой. Меня взяла под свое покровительство какая-то американская миссия – несколько старых дев и тощий врач. Они бежали в Софию от холеры. Когда к нам в купе входил какой-нибудь иностранный журналист, они затевали разговор об отце и говорили, показывая на меня: «That's his daughter».[14] Журналисты трагически покачивали головой. Некоторые из них фотографировали меня, как жертву войны. Один англичанин спросил, есть ли у меня близкие, и, когда квакеры сказали ему, что не знают, совершенно серьезно предложил устроить меня за свой счет в какой-то пансион. До чего смешные люди англичане!.. Но все эти разговоры меня ужасно мучили. Мне хотелось уединиться, прочитать молитвы за упокой души отца. В ту пору я была религиозна, и у меня была огромная потребность помолиться. Я ушла в соседнее купе. Там никого не было. Прочитав молитвы, я сжалась в комочек у окна. Мне вдруг стало очень тоскливо. Хотелось плакать, плакать навзрыд. Потом я пришла в себя и стала смотреть в окно. Поезд мчался по опустошенной равнине. Там и сям виднелись сожженные деревни, разбитые орудия, брошенные зарядные ящики. А сколько было трупов!.. Черные, страшные разложившиеся трупы. Иногда они валялись у самого полотна, и я различала мундиры. Солдаты!.. Погибшие от холеры солдаты, которых живые не успевали закапывать. Меня охватил тупой, неописуемый ужас. Я даже перестала думать об отце. Сидела у окна как окаменелая. Мне казалось, стоит обернуться, и я увижу за спиной эти страшные, посинелые лица, застывшие в последних судорогах агонии. Я хотела было вернуться к квакерам, но не могла сдвинуться с места. И тогда в купе кто-то вошел. Я вскрикнула в ужасе…
– И упали в обморок?
– Нет! Я овладела собой. В окно светило солнце, и я ясно увидела, что передо мной стоит не призрак, а живой человек. В то время Клод числился военным наблюдателем и носил австро-венгерскую форму. Вначале его появление не произвело на меня никакого впечатления. В поезде ехали всевозможные атташе, корреспонденты, благотворительные миссии, которые благоразумно бежали из пораженных холерой мест. Я знала это. Мой вскрик застал его врасплох. Он пробормотал: «Pardon, mademoiselle…»[15] – и взял из багажной сетки небольшой саквояж, который я раньше не заметила. «Les cadavres!..»[16] – прошептала я. «Да, это ужасно! – сказал он по-французски. – Но зачем вы смотрите на них?» Я сказала ему, что даже с закрытыми глазами вижу трупы. Он усмехнулся. Мне показалось, что он слишком внимательно смотрит на меня. До сих пор не могу сказать, что выражал его взгляд: проницательность бывалого человека или просто удивление. Вероятно, он спрашивал себя, как я очутилась в этих местах. Я не была ни сестрой милосердия, ни беженкой, ни зрелой женщиной, ни ребенком. До сих пор удивляюсь – почему я осталась в его купе. Осталась сознательно!.. Я знала, что пора вернуться к американцам, но не двинулась с места. Мне вдруг захотелось поговорить с ним, показать, что я уже не маленькая. Все дети страдают такой манией, но во мне уже не оставалось ничего детского. Но прошло и получаса, как он разговаривал со мной, как со взрослой.
– Так начался флирт?
Она улыбнулась и задумалась.
– Флирт? Нет!.. Я испытывала лишь смутное волнение, которое притупило мою скорбь, и так было до конца поездки. Флирт начался через год, когда Клода назначили в посольство. Но это уже банальная история!.. Каждое утро мы играли в теннис. Можете себе представить более глупое занятие? Спокойствие и отсутствие страдания разрушают любовь.
Во время этих долгих загородных прогулок Елена постепенно открывала перед Бенцем свое прошлое. Она делала это с мрачным упорством, заставляя его страдать. Она словно хотела уверить его в том, что ее личности присуще некое таинственное злое начало, которое проявляется против ее воли. С одной стороны, она с настойчивым эгоизмом все крепче опутывала Бенца любовными сетями, с другой – все больше терзалась, жалея его. Она словно предчувствовала, что не сумеет выиграть эту игру, если не пожертвует своей свободой. Не сознавала ли она, что есть только один путь удержать Бенца – стать его женой? Не жалела ли она его? Не пыталась ли его спасти?… Почему так настойчиво внушала ему, что она аморальна и жестока? Почему отпугивала его? Почему ее поведение было таким двойственным? Бенц рассказал ей о своем разговоре с генералом Д. Она обещала Бенцу в случае необходимости последовать за ним в Германию. Но каждый раз, когда Бенц пытался заговорить о будущем конкретнее, она со скучающим и рассеянным видом снова принималась рассказывать о своем легкомыслии и пороках. Да, она отпугивала его!.. Она не верила самой себе и боялась будущего. Не предчувствовала ли она уже тогда интуицией, своим неверным сердцем тот трагический, тот мучительный и для нее час, когда между ней и Бенцем встанет капитан Лафарж? Она не щадила себя, даже рассказывая самые невинные эпизоды своего детства. Она замучила Бенца своими гнетущими исповедями, то под видом шутливой болтовни, то угрызений совести или отвлеченных рассуждений, которые приковывали к себе мысль Бенца на целые дни. В них явно проступало желание разоблачить перед ним свое гибельное легкомыслие и тем оттолкнуть от себя или же предупредить о будущих последствиях. Бенц все яснее ощущал это. Но почему Елена так поступала? Почему, любя его, она думала, что скоро его забудет? Почему она выискивала в любви боль? И не потому ли полюбила она Бенца, что сознавала, как его терзает? Не терзала ли она и себя? Какая злая сила, какой мрачный жребий толкали ее к этой извращенности, к утонченному садизму духа? Эти вопросы мучили Бенца, превращали его ночи в кошмар. Иногда он вдруг находил ей оправдание: не любил ли он сам ее еще больше оттого, что понимал – ей не суждено быть иной. Рассказывая о себе, разве не указывала она на спасительный выход? В своих исповедях она не щадила даже свою любовь, чем унижала и сердила Бенца. Они раскрывали перед ним страшные искушения ее сердца, дикие и хищные порывы страсти, которые разорвали в клочья душу несчастного Рейхерта, они рассказывали о жестокости, о приступах экзальтации, свойственных ее восточной натуре. Они раскрывали перед Бенцем непреодолимую пропасть, разделявшую их жизни. Медленно, но верно, как яд, который превращает любовь в безумие, они подготавливали вспышку его самолюбия со всеми ее гибельными последствиями. Они неумолимо подводили его к аскетизму и одиночеству месяцев, проведенных в П., когда ее образ станет для него еще более пагубно-желанным…
Наконец пришел момент, когда у Бенца должна была наступить реакция. Буря разразилась внезапно.
Стояла теплая осенняя погода, и Елена с Бенцем частенько до поздней ночи просиживали на веранде, покуривая ароматные болгарские сигареты. Иногда из ближней казармы вырывался мощный солдатский бас, его первобытная красота приковывала внимание. Печальные речитативы рассказывали о тяжких муках, о кинжалах, темницах и кровавой мести.
В эти часы покоя Елена громоздила все новые и новые обвинения против себя. Однажды она заговорила о Рейхерте.
– Что же было потом? – спросил Бенц после тягостной паузы.
– Потом?… Нет, я не выглядела как убитая своим поступком девственница. Эту добродетель я давно утратила. Все было лишь мимолетным эпизодом, обычным последствием нараставшей с каждым днем близости. Я знала, что произойдет, хотела этого и ждала. И все же я вырвалась из его объятий смущенная и пристыженная. Я вдруг поняла, какое жестокое насилие совершила над его душой. У него начался нервный припадок. Воздушные бои вконец расстроили ему нервы. Он смеялся, плакал, лепетал глупости. Заставлял меня клясться, что я стану его женой. И я клялась, не раз клялась… Затем ему начинали мерещиться кошмары, а ночью снились погибшие товарищи, которые звали его к себе. Он рассказывал, как аэропланы врезаются в землю и летчики сгорают в обломках. О да, он был обречен!.. Он предчувствовал свою смерть – таков был приговор судьбы, неумолимый и неизбежный!.. Я тоже знала это. Против одного немецкого летчика над Македонией вылетают десять английских. И кроме того, все немецкие аппараты так изношены, ужасно изношены!.. Он называл их летающими гробами. Когда он говорил о своем аэроплане, на него жалко было смотреть. И я жалела его. Я обещала выйти за него замуж. А уходя от него, зарекалась переступать его порог. Но на следующий день снова шла к нему. Ах, Эйтель, как это было странно, ужасно и приятно…