Рига, 1934

Небо и вправду было пепельным. Оно было одного цвета с песчаными дюнами, с морем, и поэтому трудно было догадаться, рассвет сейчас или сумерки. И небольшая вилла тоже казалась пепельной, словно бы рисованной размытой акварелью в манере северонемецких мастеров конца восемнадцатого века, и эта иллюзия ушедшего века была бы абсолютной, если бы в доме не гремел джаз, время от времени разрезавшийся высоким, серебряным звуком горна. Двое выпускников университета — Гэс Петерис и Курт Ванг, сидевшие на застекленной веранде, разглядывали танцующих, отхлебывая пиво из грубых глиняных кружек.

— Как лихо оттанцовывает Пальма! — сказал Ванг. — Скотина…

— Зачем так грубо? — улыбнулся Петерис.

— А я люблю его.

— В самом деле?

— В самом деле… А ты?

— Завидую. Я завидую ему. Но очень добро, без зла. Порой с недоумением.

— Почему?

— Так… Не интересуется женщинами, а они летят к нему, как мотыльки на огонь; не умеет фехтовать, а выигрывает бои; посещает ваш дискуссионный кружок, а кутит на те деньги, которые ему присылает чрезвычайный и полномочный папа.

— Это хорошо или плохо?

— Занятно. Вообще-то он может позволять себе оппозиционность. Папа переводит ему столько денег, что не страшно побаловаться оппозицией.

— Будь себе на здоровье и ты оппозиционером…

— Я не могу. Мне никто не переводит денег. Я должен быть с клубом, а не против него…

— Сильные мира сего не всегда состоят в одном клубе, — сказал Ванг.

— Клуб против клуба — это не страшно; страшно, когда в клубе сильных появляется отступник.

— Ты убежден, что клуб не прощает отступничества?

— Конечно. Во всяком случае, я так думаю.

— Но ты еще не член нашего клуба, — заметил Ванг. — Я желаю тебе вступить в наш проклятый, скучный и дряхлый клуб как можно скорее. Ты его видишь снаружи, и он кажется тебе прекрасным, а мы рождены в нем и знаем, что он такое изнутри.

— Ну и что же он такое изнутри? Объясни мне, плебею, ты — сын министра.

— Я не силен в словесной агитации. У тебя крепкие челюсти, ты войдешь в клуб: нашим старикам нужны свежие кадры.

К Петерису подошла девушка, опустилась перед ним на колени и сказала:

— Повелитель, я больше не могу без вас.

— Ну уж и не можешь, — вздохнул Петерис, поднимаясь. — Пошли попляшем, только напомни, как тебя зовут…

Он поднялся, и девушка поднялась, и они ушли к танцующим, а к Вангу, появившись из-за шторы, приблизился горбун, прижимавший к груди маленький серебряный горн.

— Знаете, — сказал он, — я могу продержать гамму туда и обратно семьдесят три секунды.

— Это прекрасно. Молодчина.

— Сыграть?

— Сыграйте, отчего ж не сыграть.

— Сейчас. Я должен постоять минуту с закрытыми глазами и сосредоточиться. Сейчас.

И горбун, по-прежнему не открывая глаз, заиграл — серебряно и нежно — тонкую и чистую гамму, и звук, таинственно извлекаемый им из маленького горна, перекрыл рев джаза и пьяные голоса танцующих в холле.

…«Как же звали французскую стерву, которая тогда со мной танцевала? — вспоминал Ян, наблюдая, как в тонком солнечном луче, пробивавшемся сквозь ставни, медленно плавала пылинка, похожая на рисунок планеты из учебника астрономии. — Будет совсем смешно, если из-за этой катастрофы у меня отшибет память… Бедный Юстас… Ему сейчас труднее, чем мне. Вообще, самое трудное — это ощущение собственного бессилия. А ту французскую стерву звали, между прочим, по-русски — Надя».

— Хорошо бы, — сказала тогда Надя, перестав танцевать, — чтобы этот трубач дудел раздетым.

— Он артист, — ответил Ян. — Он замечательный артист.

— Какой он артист? Трубач…

— Трубач тоже артист.

— Ты ничего не понимаешь, — засмеялась Надя. — Артист — это который говорит на сцене, а трубач только делает «ду-ду». Большие легкие — это ведь не талант…

Кто-то закричал:

— Цыгане, друзья, цыгане!

Все бросились в парк. Четыре старые, громоздкие кибитки остановились на асфальтовой дороге, которая пролегла сквозь туманный парк.

Цыгане вылезли из своих кибиток. Одеты они были подчеркнуто элегантно: в смокингах, полосатых серых брюках; колдовски растрескивая колоды новых холодных карт, шли они навстречу обитателям старинной виллы, и кто-то из них уже пел гортанную песню, наигрывая на банджо; маленькие девочки танцевали с медлительными повадками старух; и все это показалось тогда Яну Пальма таким же нереальным, рисованным, далеким и зыбким, словно рассветный парк и деревья, смотревшиеся как бы сквозь папиросную бумагу.

Девочка лет тринадцати, разглядывая линии на ладони Ванга, который шел вместе с Яном и Петерисом, быстро говорила:

— Ах, как много вы повидали любви и несчастья, дружбы и предательства! Вы познали богатство и нужду, вы так много работали в жизни…

Пальма не выдержал, захохотал в голос, упал — по-клоунски — на газон, закричал:

— Слушайте все! Наш Ванг, тепличный сын министра, много трудился и познал нужду!

Петерис обернулся к Пальма и сказал негромко:

— Она же работает, зачем ты?

— Прости. Ты прав. Прости. Держи, — Ян поднялся и протянул цыганке монету, — это тебе.

— Я вам еще не гадала, — ответила девчушка. — Я говорю правду этому господину: я же читаю правду по линиям его руки…

— Прости его, — сказал Гэс Петерис, — ты хорошо гадаешь, не сердись на моего друга, просто он очень весел сегодня, он не хотел тебя обидеть… Погадай Вилциню, он ждет…

И они пошли по газону: высокий Вилцинь и маленькая цыганка, которая вела его за руку, а вернее даже не за руку, а за указательный палец, и все время забегала вперед, чтобы заглянуть ему в глаза…

Петерис долго смотрел вслед ушедшим, а потом обернулся к Вангу:

— Куда ты?

— Меня определили в министерство иностранных дел — это наша семейная традиция…

— А ты, Ян?

— Черт его знает. Что у тебя, Петерис?

— Я уезжаю в Индию, в консульство, — ответил Петерис.

— За рыцарскими шпорами?

— Почему бы нет?

— Сейчас не дают золотых шпор за выдающиеся заслуги. Только позолоченные.

— Меня устроят и позолоченные.

— Помогай британцам сажать в тюрьму побольше индусов, и тебе очень скоро выдадут шпоры, которые открывают двери нашего клуба.

— Кому-то ведь надо сажать в тюрьму. Своим рождением ты лишен этой необходимости, Ян.

— Снова ты ему завидуешь? — спросил Ванг, задумчиво прислушиваясь к цыганской песне.

— Слушай, Гэс, — предложил Пальма, — хочешь, я дам тебе рекомендательные письма в Индию, а ты мне взамен пришлешь оттуда хорошо отделенную голову бунтаря, а?

— Мне нужны рекомендательные письма, но мои успехи в боксе больше, чем твои, Ян, и если я тебя ударю, ты упадешь…

— Не сердись. Я проверял, до какой меры ты подонок. Подонком снова оказался я. Прости.

— Ты постоянно на всех наскакиваешь, — задумчиво сказал Петерис. — Не могу понять, чего ты хочешь?

— Сам не могу понять, чего я хочу. Только очень хорошо знаю, чего я не хочу.

Из дому вышел горбун, протрубил в свой серебряный горн и закричал:

— Все ко мне! Маргарет дает сеанс сексуального массажа! Все в дом, все в дом!

Выпускники университета, перешучиваясь, неторопливо двинулись к дому, а Пальма пошел к кибиткам цыган: они рассаживались на траве и доставали из баулов завтрак — бутерброды с ветчиной. Старый цыган поднялся, когда к нему подошел Пальма, и сказал:

— Вы, верно, против того, чтобы мы здесь перекусили? Но мы недолго, у нас есть приглашение еще в один дом. Это ведь дом господина Пальма? Я не ошибаюсь?

— Верно. Ешьте себе… Все пьяны, никому ни до кого нет дела. А Пальма к тому же добрый парень.

— Человек, говорящий о господине Пальма «парень», может быть либо еще более богатым, чем он, либо он должен быть его лакеем.

— Я — лакей, — хмыкнул Ян, — мы все тут его лакеи…

— Вы говорите неправду. Лакей никогда не признается в своей профессии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: