Женщины ушли за полночь. Вахтанг постелил гостю хрустящую постель на своем диване, а сам улегся на раскладушке, несмотря на протесты Валентина. Лежа, он еще покурил, вспоминая о вечере с удовольствием как о мероприятии, оставившем ту самую хорошую память.
– Жанна – красивая женщина, да? – сказал он.
– Да, – согласился Валентин.
– Валя, скажи, почему красивым женщинам не везет в личной жизни?
– А что это такое – личная жизнь? – спросил Валентин.
– Ну, как ты не понимаешь! – встрепенулся Вахтанг. – Семья, дети, муж – вот что это такое.
Вахтанг погасил лампу, и в комнате остался лишь серый свет ночного окна. Валентин смотрел на чуть поблескивающую бугристую поверхность настенной чеканки, напоминавшей панцирь черепахи, а мысли его кружились там, у Маши, в неизвестной ему больничной палате. Он увидел жену – худую, в казенной ночной рубашке, на твердом матраце, покрытом простыней с инвентарным клеймом, – он увидел ее детское почти тело, в котором таилось, доживая последние часы, то, что могло стать их ребенком.
Валентин рывком натянул одеяло на голову, будто скрываясь от своих мыслей. Маша виделась ему живой, и все вокруг нее тоже было удивительно зримым, – даже больничная тумбочка у изголовья кровати, покрашенная в грубый голубой цвет. Воображение продолжало мучить его, еще и еще раз показывая Машу, палату, кровать, одеяло, тумбочку, окно на улицу, в которое Маша могла сейчас видеть то же самое ночное близкое небо.
Утром он проснулся в восемь часов и сразу вспомнил, что до начала операции остался час. Маша после первого еще визита в больницу, когда она вставала на очередь, сказала ему, что операции проходят утром с девяти до двенадцати. Вахтанг мыл на кухне посуду, распевая песни, и, судя по всему, никуда особенно не торопился. Валентин тоже был свободен, ибо заранее предупредил своего руководителя, что три дня будет заниматься в библиотеке. Он и в самом деле хотел поначалу провести этот день в библиотеке, сдав рюкзак в камеру хранения на вокзале, но сегодня, проснувшись, понял, что ни в какую библиотеку не пойдет.
В комнату вошел Вахтанг в пижаме и, не спрашивая, подал Валентину коктейль с маленькими кубиками льда.
– Прояви твердость, – посоветовал Вахтанг. – Сразу не возвращайся, пусть помучается. Будь мужчиной!
Он по-прежнему считал, что визит Валентина имел причиной семейную ссору и был демаршем молодого супруга, решившего поставить женщину на подобающее ей место. Вахтанг это хорошо понимал и всецело поддерживал.
Однако Валентин стал собираться, чем вызвал снисходительную улыбку Вахтанга. Тот сходил вниз за газетами и устроился за утренним кофе в чистенькой, сверкающей кафелем кухне. Вахтанг умел извлекать из жизни решительно все удовольствия.
Валентин от кофе отказался, оделся и распрощался с хозяином, который приглашал его заходить еще в любое удобное время. Но сегодня время было явно неудобное. Валентин ощущал его внутри себя в виде натянутой тонкой струны, которую ежесекундно кто-то дергал, производя неприятные высокие звуки и грозя оборвать. Он снова надел рюкзак и вышел на улицу.
Последующие три часа до полудня Валентин провел так скверно, как это только может быть. Чтобы скоротать время, он пошел в кино на утренний сеанс, но ушел, не досидев до конца, и отправился бродить по улицам, все время прислушиваясь к внутреннему секундомеру, который еле-еле передвигал стрелки. Валентин не знал, в какой из этих трех часов, отпущенных для операций, там будет Маша, а потому до той минуты, пока на Петропавловской крепости выстрелила пушка, возвещая полдень, перед ним, как повтор спортивного эпизода по телевидению, прокручивались одни и те же кадры: Маша входит туда, а дальше смутно, поскольку он понятия не имел, как это делается, но страшно, больно, и хочется кричать, и стыдно так, будто тебя раздели донага и в лупу изучают каждый кусочек кожи. Пушка наконец выстрелила. Пытка кончилась.
Валентин обнаружил себя в Летнем саду, где плавно падали листья, покрывая дорожки толстым воздушным ковром, по которому шли, взрыхляя его, редкие гуляющие люди. Валентин устроился на скамейке и попробовал читать путеводитель по Кижам. Глаза скользили по строчкам, а чей-то бесцветный голос внутри бубнил: «композиционная схема маленькой церковки строго следует вековым традициям, общим для всего древнерусского зодчества…» Это было в достаточной степени невыносимо. Валентин оторвался от книги, и в этот момент на страницу упал кленовый лист, задев его лицо едва заметным током воздуха. Валентин поднял голову и увидел постаревшее осеннее небо, проглядывающее сквозь ветки дерева, уже лишенного почти листвы. Ниже других уходила вбок тонкая и длинная ветвь, на которой не было ни одного листочка. Но не этим она отличалась от других, а своим мертвым твердым подрагиванием, по которому можно было судить, что ветвь суха, и даже в весеннюю пору на ней не зеленеют почки, а летом она и вовсе одиноко чернеет в густой шумной листве. Сейчас на почти не отличалась от других веток – она была такой же голой и зябкой, как другие.
Валентин заставил себя дочитать путеводитель, поднялся со скамейки и медленно пошел по направлению к больнице. Он шел больше часа, представляя себе встречу с Машей, но встречи не произошло. Из дверей больницы выходили те самые женщины, которых вчера он видел в окнах; они переговаривались и смеялись, а Валентин искал среди них Машу, волнуясь и спрашивая себя, что же случилось. Внезапно его поразил страх, окативший с головы до ног. Валентин подошел к окошечку регистратуры и назвал фамилию.
– Куда поступила? На аборт, что ли? – громко спросила старуха в белом халате, потом порылась в книгах и объявила:
– Не выписали!
– Почему? – спросил Валентин, чувствуя слабость в теле.
– Не выписали, значит, нужно, – сказала старуха. – Кровотечение у нее. Срок, видать, определили неправильно, плод был большой. Приходи завтра, милок.
Валентин из этого ничего не понял, он понял только, что Маша жива, и не спросил даже, опасно ли кровотечение, боясь навлечь на себя гнев строгой старухи. Он снова пошел по городу, соображая, что же теперь делать, но ничего придумать не мог, а лишь ругал себя и клялся себе же, что никогда больше этого не допустит и скажет об этом завтра же Маше, только бы ее выписали, отпустили к нему.
В городе пошел дождь. Он начался незаметно – мелкий, назойливый осенний дождь, вроде бы и не сильный, но терпеливый и проникающий до костей. Валентин спрятался под низким сводом арки, ведущей в незнакомый двор, похожий на лабиринт, прислонился к грязной сырой стене и закурил. Сейчас он уже не понимал, ради чего так мучается Маша и страдает он сам. Неужели благополучная жизнь с увеселениями и свободой, без забот и долга, с независимостью, которая, по сути, есть только видимость, как его рюкзак, набитый подушками, – неужели все это стоит того, чтобы так страдать?
Наступил вечер, а Валентин еще не определился на ночь. Он чувствовал вполне отчетливо, что к Вахтангу больше не пойдет, лучше уж переночевать на вокзале. Но и на вокзале ночевать не слишком хотелось, поэтому Валентин, перебрав в памяти друзей и знакомых, остановился на Тропиных. У них, правда, был маленький сын, но квартира отдельная; единственным неудобством являлось то, что Тропиным необходимо было сказать, из-за чего он у них оказался. Врать им невозможно, такие уж они люди.
Он побежал под дождем к автобусу, втиснулся в него, вызывая общее неудовольствие мокрым своим рюкзаком, и поехал к Тропиным. Телефона у них не было, но Валентин надеялся, что застанет их дома, поскольку жили они одни и никуда не ходили по вечерам из-за сына.
Тропины были давними их с Машей друзьями, хотя встречались они семьями не так часто. Сам Тропин работал на заводе инженером. Туда он попал после института, окончив его вместе с Валентином, хотя был старше последнего и успел отслужить в свое время в армии. Жена Тропина Лена была школьной подругой Маши – собственно, Маша их и познакомила, а поженились Тропины скоро и сразу же родили сына. Вообще, у Тропиных в семье все события происходили как-то сами собою, без лишней суеты и разговоров. Казалось, что они живут, безропотно покоряясь обстоятельствам, но никто никогда не слышал от них жалоб, хотя материально жили они не очень легко, и Тропину приходилось прирабатывать. Если бы Валентина спросили, какую семь из ему известных он считает счастливой, то он, вероятнее всего, назвал бы именно Тропиных, однако затруднился бы объяснить, почему он так думает.