Он надел шляпу, сунул перчатки в карман пальто, выбрался из машины и, открыв заднюю дверь, взял с сиденья портфель. «Мерседес» приветливо пиликнул и подмигнул габаритными огнями, сигнализируя о том, что центральный замок заперт и охранная сигнализация задействована.

Лев Григорьевич поправил шляпу и неторопливой походкой двинулся к магазину.

Зеркальное стекло двери во весь рост отразило его респектабельную фигуру в черном пальто, широкополой шляпе и безупречном деловом костюме. Из-под пальто выглядывал длинный белый шарф; подбритые в ниточку усы и седая шевелюра делали Льва Григорьевича похожим на американского сенатора или, точнее, на артиста Кадочникова, исполняющего роль американского сенатора в каком-нибудь старом, еще доперестроечном фильме.

Модельные кожаные туфли на тонкой подошве, не предназначенной для хождения по корявому асфальту и тем более по грязи и лужам, блестели тем особенным глубоким матовым блеском, который получается, когда высококачественную кожу тщательно и умело начищают не менее качественным обувным кремом. Легкий ветерок, которым тянуло вдоль переулка, подхватывал исходивший от Льва Григорьевича тонкий аромат французского одеколона и уносил его в сторону Арбата, на зависть гуляющим там провинциалам.

Лев Григорьевич повернул затейливую, сработанную под старину медную ручку и вошел. Колокольчик над дверью прозвенел привычную мелодию, извещая персонал о его прибытии. Особой нужды в таком средстве оповещения не было, ибо прямо у двери стоял подтянутый молодой человек в строгом деловом костюме и с непроницаемым выражением лица, свойственным, как давно заметил Лев Григорьевич, всем без исключения охранникам. На лацкане его темно-серого пиджака белела запаянная в пластик табличка с именем; в левой руке молодой человек держал портативное переговорное устройство, а под пиджаком у него, если приглядеться, угадывалась наплечная кобура, в которой лежал вовсе не газовый пугач.

Охранник вежливо поздоровался с хозяином магазина; продавцы, которых здесь было четверо, то есть ровно вдвое больше, чем покупателей, также выразили ему свое почтение. Рассеянно покивав им в ответ, Лев Григорьевич пересек набитый диковинными предметами торговый зал и отпер дверь своего кабинета.

– Марина Витальевна, – сказал он своей заместительнице, обернувшись с порога, – будьте любезны, сделайте так, чтобы меня никто не беспокоил хотя бы в течение часа. Мне нужно… Словом, я буду занят.

– Хорошо, Лев Григорьевич, – сказала Марина Витальевна, молодящаяся дама лет сорока восьми, кивая головой в короне золотистых волос, вероятнее всего крашеных. – Я обо всем позабочусь. Заварить вам чаю?

– Чаем душу не обманешь, – несколько вымученно пошутил Лев Григорьевич, которому опять пришла на ум мысль о рюмке коньяка. В былые времена он всегда держал в сейфе бутылочку этого живительного напитка; честно говоря, она и сейчас там стояла, но теперь коньяк все больше доставался гостям, а хозяину оставалось только облизываться да вовремя пополнять запас этой универсальной смазки, незаменимой при совершении сложных сделок.

Дверь кабинета закрылась за ним с легким щелчком.

Жуковицкий повернул барашек задвижки и, не снимая шляпы, подошел к своему письменному столу. Стол был дубовый, очень массивный, очень старый и очень, очень большой. Из-за опущенных жалюзи в кабинете царил приятный полумрак; полуденное солнце, пробиваясь сквозь поставленные почти вертикально планки, расчертило стены и пол косыми линиями света и тени. В этом полосатом сумраке таинственно мерцал зеленый абажур настольной лампы; начищенные до блеска медные украшения стоявшего в углу старинного сейфа поблескивали, как детали некоего сложного фантастического механизма из романа Жюля Верна.

Лев Григорьевич аккуратно поставил портфель на середину стола и только после этого разделся, убрав пальто и шляпу в старинный платяной шкаф красного дерева. Шкаф этот у него не раз пытались купить и предлагали, между прочим, очень недурные деньги, но Лев Григорьевич уже давно достиг благословенного равновесия между своими желаниями и возможностями, получив тем самым редкое право вести дела по собственному вкусу: что хотел, продавал, а что не хотел… Ну а что не хотел, то, соответственно, не продавал, и уговорить его переменить решение в подобных случаях было, мягко говоря, затруднительно. Авторитет Жуковицкого был высок и непререкаем, денег ему хватало, он сам мог выбирать себе клиентуру и никогда, ни при каких обстоятельствах не брал в руки предметы, происхождение которых казалось ему сомнительным.

«До сегодняшнего дня не брал, – мысленно поправил а он себя, садясь в резное кресло с прямой высокой спинкой и кладя на колени портфель, – А теперь вот взял. Но как же было не взять? Ведь это же, можно сказать, святое дело, дело совести…»

Лев Григорьевич с сомнением покосился на опущенные жалюзи, но поднимать их не стал: присутствие в этой комнате яркого солнечного света вдруг показалось ему неуместным, почти непристойным и едва ли не кощунственным. Вместо этого он включил настольную лампу, одним нажатием кнопки превратив полдень в полночь, и, потянув за ремни, расстегнул портфель.

Из верхнего ящика стола он достал сильную лупу с подсветкой, а из портфеля – плоский сверток в коричневой вощеной бумаге, перекрещенный клейкой лентой.

При виде свертка сердце у него снова тревожно стукнуло, и Льву Григорьевичу пришлось напомнить себе, что дело, за которое он взялся, – святое дело. Быть может, именно в этом заключалась причина дискомфорта: он не привык делать дела, основываясь на понятиях совести, чести и уж тем более святости. Товар – деньги – товар – вот как во все времена совершаются сделки, вот по какому закону живет любой нормальный человек.

А тут…

Он вооружился острым перочинным ножиком, готовясь разрезать клейкую ленту вместе с вощеной бумагой, но спохватился и сначала потушил в пепельнице окурок.

Повредить такую старую, овеянную мистическим ореолом вещь, случайно уронив на нее тлеющий уголек, было бы непростительно. Да и вообще, курить, держа в руках ЭТО, казалось Льву Григорьевичу, мягко говоря, невежливым и даже рискованным.

Антиквар отодвинул подальше от себя пепельницу, подавил желание перекреститься, перерезал скотч и развернул бумагу. Темный от времени лик глянул на него с неровной поверхности доски, и Лев Григорьевич замер, встретившись взглядом с огромными, неестественно яркими на темном фоне глазами Богородицы.

Глава 2

Лихой восемнадцатый год оторвал подъесаула Байрачного от родной станицы, закружил, завертел и бросил в седло. Много было пролито крови, много взято на душу смертных грехов, и не раз доводилось подъесаулу получать отметины – и от пуль, и от казачьих сабель, и от – иного железа, которого в ту пору хватало с лихвой.

Поначалу поддался Степан Байрачный на горячие слова казачьего вахмистра Семена Михайловича Буденного и отправился вместе с ним воевать за народное счастье. Однако уже через два месяца стало ему казаться, что никаким народным счастьем тут и не пахнет, а пахнет одной резней да грабежами, как будто не русские люди стремя в стремя ходили с ним в сабельную атаку, не казаки с Дона и Терека, а оголтелая татарва, набежавшая с дикой степи за ясаком. Горько стало подъесаулу Байрачному, тошно и муторно сделалось ему, и стали его донимать вопросы, над которыми он прежде вовсе не задумывался. По счастью, у него уже тогда хватило ума не лезть с этими вопросами к первому встречному-поперечному, потому как он подозревал, что ответом на все его недоумения будет револьверная пуля да безымянный бугорок в степи, от которого через год и следа не останется.

Но вопросы вопросами, а война – войной. Когда в чистом поле сшибаются две конные лавы и острое железо так и норовит раскроить тебе череп вместе с зудящими внутри него вопросами и сомнениями, поневоле приходится отмахиваться, отбиваться – одним словом, убивать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: