Дотянул до конца, до шести часов, и вроде бы как следует — никто не сделал никаких замечаний. А то, что я не отвечал на звонки, не выполнял заявки слушателей и, чтобы не разговаривать, крутил все длинные вещи, которые мог найти, — ну, к этому отнеслись так, как любая фирма относится к выходкам парня, которому она слишком много платит.
Я пошел пешком, я не разбирал дороги. Наверно, перепугал своим лицом кучу детей, идущих в школу, и поимел кучу беспокойных взглядов от женщин, скребущих ступеньки у себя на крылечках. Не помню. Латч не умер, Латч не умер — только это имело значение. Рассказать не могу, что я пережил: был период страха, когда я думал, что Латч меня преследует за то, что я сделал, и был период спокойствия, когда думалось, что это пустяки — надо просто заботиться о своих делах и дать Латчу помереть, как положено всем. И был момент холодной ярости когда я слушал этот новый «Такседо джанкшн» с гитарным эхом и понимал, что Криспин будет и дальше раскручивать нового Латча — подлинного Латча, которому никто в музыкальном бизнесе не сумеет подражать. У него было таланта на троих или на четверых, и вот случилось, что в джазе собрались трое или четверо таких же талантливых. В общем, я бродил, как в тумане.
Часам к десяти в голове щелкнуло и прояснилось. Оказалось, что я на Эллиот-авеню рядом с Киннир-парком — должно быть, много миль прошагал, — и все встало на свои места. «Ненавижу Латча Кроуфорда» — вот с чем я остался, со старым своим ощущением. И должен был что-то сделать, потому что Латч не умер.
Я пошел на телеграф и послал телеграмму Криспину.
Для начала они устроили то, чего я вовсе не хотел — но разве не этим они занимались всю дорогу? Теперь тайком подготовили вечеринку с ужином в мою честь. Наверно, я был мрачноват. А они не понимали, в чем дело. Криспин — тот пытался меня развеселить, обещая платить вдвое больше за то, что я разорвал контракт на радио. Фоун… ну, не стоило ей так со мной любезничать. Огромная ошибка с ее стороны. Так или сяк, но был ужин, была выпивка, и Криспин, Скид и Мофф вставали один за другим и говорили, какой я отличный лабух. Потом они все расслабились и стали говорить друг другу: «а помнишь?..» и иногда вскользь обращались к пустому креслу во главе стола, где лежал кларнет Латча. Отличная была вечеринка.
После этого я взялся за работу. Чего они от меня хотели? А обычного: «Ну, теперь — новая школа, шипучий коктейль „Ром и кока-кола“. В лучшем виде его смешает Скидди — сверхшипучая гитара поддаст вам жара!» Или: «Не мелодия, а мечта, детки: стройно и спокойно, мягко и достойно, вполне примерно и оччень нервно. Эй, Мофф, вруби этим сонным ребятишкам „Велвет поз“!» Так я им помогал.
А на деле занимался вот чем: искал Латча, чтобы его убить. Можно было лопнуть, слушая, как они надрываются на сыгровках. Взять мелодию, поймать старину Латча и все перемешать, чтоб вышло что-то новое, такое, чему не суждено умереть. Так они помогали мне.
Можно было убить Латча, поубивав нескольких лабухов. От этой мысли я не отказывался. Но я ленив, наверное. Где-то внутри ансамбля помещалась сущность Латча. Если ее выудить и убить, Латч наконец помрет. Я знал это. Задача была только в том, чтобы ее найти. Особых сложностей не ожидалось. Черт побери, я знал эту группу насквозь, знал всех исполнителей и аранжировщиков — даже их любимые блюда. Я уже говорил: текучесть у них была низкая, невероятно низкая. А в музыкальном бизнесе в два счета становится видно, на что годен человек.
Но задача предстояла не из легких.
Ансамбль был похож на машину, созданную в особых целях — но собирали-то ее из стандартных деталей, которые можно найти в свободной продаже. Не буду спорить, некоторые детали были по-настоящему первоклассные — но теперь их штампуют тысячами. Так вот, я не мог поверить, что штуковина, которую Латч называл «сообществом», могла превратить группу в личность, да еще выдающуюся. При Латче можно было думать, что он превращает хорошую машину во что-то живое. Но Латча не было, а это «что-то» оставалась живым. Латч вдохнул в машину жизнь, правильно подобрав все детали и подтолкнув в верную сторону. А потом эту штуковину гнала вперед ее собственная энергия — энергия жизни, — и Латч Кроуфорд не мог умереть, пока не кончится ее жизнь. Кто кого: он меня или я его.
Так вот, я помогал им. Мы гастролировали по клубам и гостиницам, накручивали записи, и я помогал им сохранять жизнь Латчу.
А они помогали мне. Каждый раз, как новая мелодия начинала пробиваться в первую десятку или у кого-то появлялся номер, который выглядел козырным, мы аранжировали его для своей группы, и на этих сходках разбирались в мельчайших деталях работы джаза, спорили, проверяли все насквозь. Я не пропускал ни слова… Вот так они мне помогали.
Сущая была мука. Если у тебя хватило потрохов убить человека, ты должен довести дело до конца. Латч был жив. Вне джаза от него было не продохнуть: на любом радио или музавтомате по всей стране гонят творения Латча. И внутри джаза не продохнуть — иногда прямо-таки его видишь!
…Клуб, играют нашу коронную мелодию, и софиты те же, что всегда, и джаз тот же, только теперь снаряжение Криспина стоит у рампы, в середине. Поворачиваются раструбы медных, выдувают свое «хуу-хаа», и потом соло Скида в «Дабу-дабай», и Мофф дает облигато на кларнете. Правда, Мофф не выходит к рампе. Он позади, как раньше был Криспин. Сам Криспин отбивает такт барабаннным шепотом, уставившись вверх и вдаль — как прежде, когда сидел во тьме, — и Скид такой же, как был: смотрит на свои пальцы… во всех книжках написано, что хороший гитарист не смотрит на пальцы, но думается, Скид этих книжек не читал… однако я вижу, что из-под опущенных бровей он следит за кем-то. Не за Криспином. Но еще больше, чем в других, Латч присутствует в Фоун. Отблески золотого света падают на ее лицо, уплывают, голова склоняется набок — густые волосы сваливаются вперед через круглое голое плечо, и выражение ее лица совсем прежнее, эта полуулыбка, выражение голода — словно Латч здесь, словно он смотрит на нее и никуда не исчезал.
«Дабу-дабай»… — наших фэнов эта штука просто гипнотизирует. Мы непременно начинаем с нее — иногда концерт передают по радио целых три раза по получасу, и мы каждый раз играем главную тему в начале и в конце. Всегда одну и ту же. Я часто думал: догадываются ли наши слушатели, которые преданно аплодируют при каждом взрыве «хуу-хаа», что мелодия всегда иная, что это… воскрешение. До восьми раз за вечер.
Поначалу я был уверен, что дело в медных, в их низах, где была особенная живая энергия. Понимаете, я сосредоточился на этой мелодии потому, что видеть Латча — видеть — можно было только здесь, хоть он и нависал над всем, что мы делали. Когда играли «Дабу», я сосредоточивался на ее звучании, а не на сути. Вечер за вечером дожидался этого номера и, когда слушал, отсекал все, кроме медных в низах. Слушал не ноты, а тональность, манеру — слушал Латча. Примерно через неделю уловил: вторая труба и тромбон. Я был уверен, что поймал верно: кроуфордовское звучание шло от них, когда звук был низкий и полный.
И поломал это дело. Запер тромбониста Карписа и трубача Хайнца. Понимаете, когда мы играли в Спокане, их поселили в одном гостиничном номере. И вот, однажды вечером они не поспели в клуб к началу концерта. Гостиница была вроде мышеловки — никаких пожарных лестниц. Из номера можно выйти только через дверь. И телефона нет. Узкая форточка и та закрыта наглухо и закрашена. Запереть дверь снаружи и замотать ключ проволочной вешалкой-плечиками, чтобы не поворачивался, было проще простого. Только через сорок минут коридорный выпустил парней на волю.
Я дважды прослушал мелодию без этих музыкантов, а потом спросил Криспина насчет всего этого. Он ответил кратко:
— Жиденько, но все равно настоящий Латч.
Именно так я и сам думал.
Ясное дело, разузнать, кто запер парней, не удалось. Я работаю чисто. Не узнали и кто в ответе за то, что две трубы и фагот по дороге в Сент-Луис отстали на много миль. Мы наняли автобус и пару машин — с нами был квартет и еще два вокалиста. И вот, одна из машин просто исчезла где-то позади, в тумане. Кто подлил воды в бензин? А, какой-то идиот на заправке — ладно, проехали и забыли.