«Тимоти, — крылья дядюшки Эйнара раскрывались и складывались и гудели, как туго натянутая кожа барабана. Тимоти ощутил, что его подняли легко, как напёрсток, и усадили на плечо. — Не огорчайся, племянник Тимоти. Каждому — своё, каждый живёт по-своему. Тебе гораздо лучше, чем нам. Твоя жизнь гораздо богаче. Мир мёртв для нас. Мы слишком много видели и слишком много знаем, поверь мне. Жизнь тем прекраснее, чем она короче. Она становится бесценной, Тимоти, помни это».
Остаток чёрного утра, сразу после полуночи, дядюшка Эйнар ходил с ним по дому из комнаты в комнату, распевая заклинания. Орда запоздавших, вновь прибывших гостей оживила угасающее веселье. Среди них была пра-пра-пра — и ещё тысячу раз прабабушка, спелёнутая полосками египетской погребальной ткани. Она не говорила ни слова, но просто лежала у стены, как обугленная головешка, провалы её глазниц созерцали даль, мудрые, молчаливые, мерцающие. За завтраком в четыре утра тысячу с лишним раз прабабушка неподвижно сидела во главе длинного стола.
Многочисленные младшие кузены толпились вокруг хрустальной чаши для пунша и пили. Над столом сверкали их оливковые глаза, белели их удлинённые, демонические лица, развевались их курчавые, бронзовые локоны. Их тела — и не твёрдые, и не мягкие, и не мужские, и не женские — теснили друг друга. Ветер усилился, звёзды горели с яростной силой, голоса стали громче, танцы быстрее. Тимоти разрывался — так много нужно было успеть увидеть и услышать. Толпа роилась и завихрялась вокруг, лица мелькали и проносились мимо.
«Слушайте!»
Все затаили дыхание. Далеко вдали часы на башне ратуши отсчитали шесть. Праздник заканчивался. Вместе с боем часов, подчиняясь ритму ударов, гости затянули песни, которым было четыре сотни лет и которых Тимоти не знал. Взявшись за руки и медленно кружа, пели они, а где-то в холодной дали утра колокол городских часов загудел последний раз и умолк.
Тимоти пел. Он не знал ни слов, ни мелодии, но слова и мелодия приходили сами собой, и получались хорошо. Он посмотрел на закрытую дверь, там наверху.
«Спасибо, Сеси, — прошептал он, — я больше не сержусь на тебя. Спасибо».
После этого он расслабился и позволил словам свободно литься из его уст голосом Сеси.
Все начали прощаться, и поднялся невообразимый шум. Мать и отец стояли в дверях и обменивались рукопожатиями и поцелуями с каждым отбывающим родственником. В проёме распахнутых дверей видно было, что небо на востоке уже окрасилось. В дом залетал холодный ветер. Тимоти почувствовал, что его подхватили и впихивают по очереди в одно тело за другим. Вот он вместе с Сеси вошёл в дядюшку Фрая и глядел на мир его глазами, а вот он уже огромными прыжками несётся поверх опавших листьев, по пробуждающимся холмам…
А затем он бежал вприпрыжку по грязной тропе, чувствуя, как горят его красные глаза, и утренний иней оседал на его пушистом хвосте, и эго он был в кузене Уильяме, и он, задыхаясь, промчался через пустошь и исчез вдали…
Как камешек во рту дядюшки Эйнара, летал он в заполняющем небо шелковистом громе крыльев. А потом, наконец, вернулся назад в своё собственное тело.
В красках разгорающейся зари последние несколько гостей ещё обнимались и вытирали слёзы, вздыхая о том, что мир становится местом всё меньше и меньше приспособленным для жизни таких, как они. Были времена, когда они встречались каждый год, а сейчас не собирались все вместе целыми десятилетиями. «Не забывайте, — кричал кто-то, — следующая встреча в Салеме, в 1970-м!»
Салем. Тимоти, отупевший от множества впечатлений, пытался всё же проникнуть в смысл этих слов и осознать его. Салем, 1970. И там будет дядя Фрай, и тысячу раз прабабушка, запелёнутая в истёртые ленты, и мама, и папа, и Эллина, и Лаура, и Сеси, и все остальные. Но будет ли он там? Может ли он быть уверен, что доживёт до этого года?
И наконец, после заключительной вялой вспышки чувств, гости отправились прочь — полосками призрачного тумана, облаками перепончатых крыльев, тучами увядших листьев, эхом стонущих и клацающих голосов, клубами полуночных видений и лихорадочного бреда, грёз и кошмаров.
Мать захлопнула дверь. Лаура взяла в руки щётку. «Нет, — сказала мать, — приберём вечером… Сейчас надо выспаться». И все разошлись, кто в погреб, кто наверх. Тимоти, повесив голову, проковылял в холл, усыпанный обрывками чёрного крепа. Проходя мимо зеркала, с которым забавлялись гости, он отметил бледную печать смертности на своём лице. Ему было холодно, он весь дрожал.
«Тимоти», — окликнула его мать.
Она подошла к нему и положила ладонь ему на лицо. «Сынок, — сказала она. — Мы любим тебя. Помни это. Мы все любим тебя. Не имеет значения, что ты не такой, как мы, что ты когда-нибудь покинешь нас. — Она поцеловала его в щёку. — А если ты умрёшь, то когда это случится, мы позаботимся, чтобы ничто не нарушало покой твоего праха. Ты будешь отдыхать вечно, и в каждый канун Дня Всех Святых я буду приходить к тебе и смотреть, удобно ли тебе».
В доме царила тишина. Далеко вдали ветер переносил через холм последнюю стаю перекликающихся, тёмных летучих мышей.
Тимоти подымался вверх по лестнице, преодолевая ступеньку за ступенькой, и всё время плакал.