Всякий бы на месте Бьяншона удивился быстрому успеху Лусто; но его даже не задело предпочтение, какое Дина выказала Фельетону в ущерб Факультету, — настолько был он врач! Действительно, Дина, благородная сама, должна была быть чувствительнее к остроумию, чем к благородству. Любовь обычно предпочитает контрасты сходству. Прямота и добродушие доктора, его профессия — все служило ему во вред. И вот почему: женщины, которым хочется любить, — а Дина столько же хотела любить, сколько быть любимой, — чувствуют бессознательную неприязнь к мужчинам, всецело поглощенным своим делом; такие женщины, несмотря на свои высокие достоинства, всегда остаются женщинами в смысле желания преобладать. Поэт и фельетонист, ветреник Лусто, щеголявший своей мизантропией, являл собой пример той душевной мишуры и полупраздной жизни, которые так нравятся женщинам. Твердый здравый смысл, проницательный взгляд Бьяншона, действительно выдающегося человека, стесняли Дину, не признававшуюся самой себе в своем легкомыслии; она думала: «Доктор, может быть, и выше журналиста, но нравится он мне меньше». Потом, размышляя об обязанностях его профессии, она спрашивала себя, может ли когда-нибудь женщина быть чем-то иным, кроме «объекта наблюдения», в глазах врача, который в течение дня видит столько «объектов»! Первое из двух изречений, вписанных Бьяншоном в ее альбом, было результатом медицинского наблюдения, слишком явно метившего в женщину, чтобы Дина не почувствовала удара. Наконец Бьяншон, которому практика не позволяла длительного отсутствия, завтра уезжал. А какая женщина, если только ее не поразила в сердце мифологическая стрела купидона, может принять решение в такое короткое время? Бьяншон заметил эти мелочи, производящие великие катастрофы, и в двух словах изложил Лусто своеобразное суждение, вынесенное им о г-же де ла Бодрэ, живейшим образом заинтересовавшее журналиста.
Пока парижане шушукались между собою, на хозяйку дома поднималась гроза со стороны сансерцев, которые ничего не поняли ни в чтении, ни в комментариях Лусто. Не разобравшись, что это роман, суть которого сумели извлечь прокурор, супрефект, председатель суда, первый товарищ прокурора Леба, г-н де ла Бодрэ и Дина, все женщины, собравшиеся вокруг чайного стола, увидели здесь одну лишь мистификацию и обвиняли музу Сансера в соучастии. Все надеялись провести очаровательный вечер и все понапрасну напрягали свои умственные способности. Ничто так не возмущает провинциалов, как мысль, что они послужили забавой для парижан.
Госпожа Пьедефер встала из-за чайного стола и подошла к дочери.
— Поди же поговори с дамами, они очень оскорблены твоим поведением, — сказала она.
Теперь Лусто не мог уже не заметить явного превосходства Дины над избранным женским обществом Сансера: она была лучше всех одета, движения ее были полны изящества, цвет ее лица при свете свечей поражал прелестной белизной, в кружке этих дам с увядшими лицами и дурно одетых девушек с робкими манерами она выделялась точно королева среди своего двора. Парижские образы бледнели, Лусто осваивался с провинциальной жизнью, и если он со своим богатым воображением не мог не поддаться обаянию королевской роскоши этого замка, его великолепных скульптур, красоты старинного убранства комнат, то в то же время он слишком хорошо знал толк в вещах, чтобы не понимать ценности обстановки, украшавшей это сокровище эпохи Ренессанса. Поэтому, когда, провожаемые Диной, одни за другими уехали сансерцы, так как всем им предстоял до города час пути; когда в гостиной остались только прокурор, г-н Леба, Гатьен и г-н Гравье, оставшиеся ночевать в Анзи, журналист уже переменил мнение о Дине. В мыслях его совершалась та эволюция, которую г-жа де ла Бодрэ имела смелость предсказать ему при первой встрече.
— Ах, и позлословят же они в дороге на наш счет! — воскликнула г-жа де ла Бодрэ, возвращаясь в гостиную, после того как проводила до кареты председателя суда с женой и г-жу Попино-Шандье с дочерью.
Остаток вечера прошел довольно приятно. В этом тесном кругу всякий внес в разговор свою долю колких шуток по поводу гримас, которые строили сансерцы во время комментариев Лусто к оберткам его корректур.
— Дорогой друг, — обратился Бьяншон к Лусто, укладываясь спать (их поместили вдвоем в громадной комнате с двумя кроватями), — ты будешь счастливым избранником госпожи де ла Бодрэ, урожденной Пьедефер.
— Ты думаешь?
— О, это так понятно: у тебя здесь слава человека, имевшего в Париже много приключений, а в мужчине, который пользуется успехом, есть для женщин что-то дразнящее, что их притягивает и пленяет; быть может, в них говорит тщеславное желание восторжествовать над воспоминаниями обо всех прочих. Возможно, они обращаются к его опытности, как больной, который переплачивает знаменитому врачу? Или же им лестно пробудить от сна пресыщенное сердце?
— Чувственность и тщеславие занимают такое большое место в любви, что все эти предположения могут быть справедливы, — ответил Лусто. — Но если я остаюсь, то только потому, что ты выдал Дине удостоверение в просвещенной невинности! Не правда ли, она хороша собой?
— Она станет прелестна, когда полюбит, — сказал врач. — И, кроме того, в один прекрасный день она будет богатой вдовой! А ребенок сделает ее обладательницей состояния сира де ла Бодрэ…
— О! Полюбить эту женщину — просто доброе дело! — воскликнул Лусто.
— Сделавшись матерью, она снова пополнеет, морщинки разгладятся, она будет казаться двадцатилетней…
— Так вот, если хочешь мне помочь, — сказал Лусто, закутываясь в одеяло, — то завтра, да, завтра я… Словом, покойной ночи.
На другой день г-жа де ла Бодрэ, которой муж полгода назад подарил лошадей, служивших ему на полевых работах, и старую дребезжащую карету, решила проводить Бьяншона в Кон, где он должен был сесть на лионский дилижанс. Она взяла с собой мать и Лусто, но намеревалась, оставив мать в усадьбе Ла-Бодрэ, поехать с обоими парижанами в Кон, а оттуда уже возвратиться одной с Лусто. Она придумала себе очаровательный наряд, который журналист оглядел в лорнет: на ней были бронзовые туфельки, серые шелковые чулки, платье из тонкой кисеи, зеленый шарф с длинной, светлеющей к краям бахромой и прелестная шляпка из черного кружева. Что касается Лусто, то плут явился во всеоружии обольщения: в лакированных ботинках, в панталонах английского сукна с заглаженной спереди складкой, в коротеньком и очень легком черном сюртуке, и в очень открытом жилете, позволявшем видеть тончайшую рубашку и черные атласные волны его лучшего вышитого галстука.
Прокурор и г-н Гравье обменялись значительным взглядом, увидав обоих парижан в карете, и как дураки стояли у крыльца. Г-н де ла Бодрэ, который с нижней ступеньки посылал доктору прощальный привет своею маленькой ручкой, не мог удержаться от улыбки, услыхав, как г-н де Кланьи сказал г-ну Гравье:
— Вам следовало бы проводить их верхом.
В эту минуту из аллеи, которая вела к конюшням, верхом на смирной кобылке г-на де ла Бодрэ выехал Гатьен и догнал коляску.
— Ах, вот это хорошо! — сказал податной инспектор. — Мальчик поступил в вестовые.
— Какая скука! — воскликнула Дина, увидав Гатьена. — За тринадцать лет — ведь скоро тринадцать лет, как я замужем, — я не помню и трех часов свободы.
— Замужем, сударыня? — сказал, улыбаясь, журналист. — Вы напомнили мне словцо покойного Мишо, который так много и тонко острил. Он уезжал в Палестину, и друзья отговаривали его, указывая на его преклонный возраст и опасности подобного путешествия. Один из них сказал: «Ведь вы женаты!» «О, — ответил он, — только слегка!»
Даже суровая г-жа Пьедефер не могла сдержать улыбку.
— Я не удивлюсь, если в дополнение конвоя увижу господина де Кланьи верхом на моем пони, — воскликнула Дина.
— О, лишь бы прокурор нас не догнал! — сказал Лусто. — А от этого юноши вы легко отделаетесь, как только приедем в Сансер. Бьяншон непременно вспомнит, что оставил у себя на столе что-нибудь вроде записи первой лекции своего курса, и вы попросите Гатьена съездить за нею в Анзи.