Не подумайте, что хочу стяжать лавры прорицателя, но я прекрасно помню, что чувствовал несколько лет назад, когда убили президента Линкольна. Прошу вас поверить в это, как и во все то, что я собираюсь вам еще рассказать. Это очень важно для моего повествования. Итак, я возвращаюсь к смерти президента. В течение нескольких недель, после того как траурный кортеж проследовал по Бродвею к железнодорожному вокзалу, в окнах домов на пути следования катафалка остались висеть черные шелковые флаги. Черный креп украшал фасады домов и витрины магазинов и ресторанов. Город был неестественно тих и спокоен. Мы перестали походить на самих себя. Ветеранам, стоявшим у магазина Стюарта, подавали необычайно щедрую милостыню.
Зная город, я понимал, что это затишье перед бурей. Тишина казалась гнетущей, потому что не было слышно ни одного разумного голоса. Речи произносились натужно и громко, слова ранили, как пули. И вот свершилось. Я писал о бунтах, когда цена пшеницы подскочила с семи до двадцати долларов за баррель. Я прослеживал пути банд убийц, которые сражались на улицах с солдатами, я сообщал о негодяях, разгромивших приют для цветных детей-сирот. Я видел насилие бандитов и насилие полицейских. Я был свидетелем нападения ирландцев-католиков на идущих парадным маршем оранжистов. Я искренний сторонник демократии, но то, что мне пришлось пережить в те времена и чему я стал свидетелем — все эти кровавые события, — заставили меня с тоской думать об умиротворяющем дурмане королевской власти, о единодушии, которое рождается от поклонения ослепительным регалиям повелителя.
Я интуитивно чувствовал, что в смерти мистера Линкольна заключается некий высший смысл, некая цель, суть которой мне не ясна. Над могилой президента должна была восстать какая-то могучая социальная сила. По не мог же я в самом деле предположить, что эта сила явится мне в образе молодого журналиста в накинутой на плечи тяжелой промокшей от дождя солдатской шинели, который, стоя в моем кабинете, терпеливо ждал, когда я закончу чтение его рукописи. Это было странное совпадение, но Мартин появлялся у меня исключительно в дождливую погоду. Но в тот день… В тот день Мартин выглядел ужасно. Брюки забрызганы грязью и невероятно истрепаны, осунувшееся лицо покрыто ссадинами и синяками. Рукопись намокла, и чернила потекли. Все листы были заляпаны грязью, а на первой странице красовалось кровавое пятно. Внешний вид не сказался на качестве материала. Это была, как всегда, прекрасно написанная рецензия, слишком блистательная для читателей «Телеграм».
— Этот бедолага потратил целый год, чтобы написать свою книгу, — сказал я.
— А я потерял целый день своей драгоценной жизни, чтобы прочитать тот бред, который он написал.
— Об этом мы лучше умолчим. Интеллигенция нашего великого города будет вам очень благодарна за то, что вы спасли ее еще от одного романа Пирса Грэхема.
— В этом городе нет интеллигенции, — заявил Мартин Пембертон в ответ. — Здесь есть только министры и газетные издатели.
Он обошел мой стол и выглянул в окно. Стекло было покрыто движущейся пеленой воды, и казалось, что зонты пешеходов, конные повозки и тяжелые экипажи неуловимо и зыбко меняют свои очертания, будто они находятся на дне глубокого прозрачного озера.
— Если вы хотите, чтобы я написал добрую рецензию, дайте мне почитать что-нибудь пристойное, — сказал Мартин, — годное для настоящего критического эссе, и я покажу вам, на что я способен.
— Я вам не верю. Вы ненавидите все и вся. Ваша мания величия находится в обратной зависимости от состояния вашего гардероба. Скажите мне, что с вами произошло, Пембертон. Вы попали под поезд? Или мне не стоит об этом спрашивать?
В ответ последовало молчание. После паузы Мартин произнес своим высоким пронзительным голосом:
— Он жив.
— Кто жив?
— Мой отец, Огастас Пембертон. Он жив. Он до сих пор жив.
Я специально хочу обратить ваше внимание на эту сцену. Это единственное событие того бурного дня (какими, впрочем, бывают все дни в редакции ежедневной газеты), которое я запомнил.
Высказавшись, Мартин получил чек и вышел из моего кабинета, рукопись отправилась к наборщику, а я занялся версткой номера. Мне было не в чем себя винить. Мартин дал на мой вопрос косвенный ответ… словно то, что произошло, нуждалось только в моральной оценке. Я принял его ответ за метафору, поэтическую характеристику того, что происходит в нашем порочном и развратном городе, который мы ненавидели, но который были не в силах покинуть.
Глава вторая
Было это приблизительно в апреле 1871 года. После этого я видел Мартина Пембертона всего один раз. Потом он исчез. Прежде чем скрыться от всех, кто его знал, Мартин успел уведомить двух людей о том, что Огастас Пембертон, вопреки всеобщему мнению, жив. Эти два человека были Эмили Тисдейл и Чарлз Гримшоу, пастор Сент-Джеймсской церкви, который отпевал Пембертона-старшего. Мисс Тисдейл считалась невестой Мартина, хотя мне, например, с трудом верилось в то, что Мартин когда-либо добровольно согласится променять бури и штормы своего неукротимого духа на безмятежную гавань супружества. Я был не слишком далек от истины: отношения Мартина Пембертона и мисс Тисдейл складывались далеко не безоблачно, и помолвка их была под большим вопросом.
Так же как и я, мисс Тисдейл и доктор Гримшоу вполне допускали иносказательное толкование заявления Мартина, оба они считали, что его нельзя понимать буквально. Мисс Тисдейл настолько привыкла к драматическим преувеличениям своего жениха, что присовокупила это утверждение к его многочисленным метафорам, которые уже давно ставили под вопрос целесообразность продолжения их отношений. Доктор Гримшоу в своих умозаключениях пошел еще дальше и предположил, что Мартин, если так можно сказать, не вполне в своем уме. В противоположность святому отцу я предположил, что под именем Огастаса Пембертона его сын имел в виду некий собирательный образ. Если бы вы только могли представить себе жизнь Нью-Йорка в те бессовестные времена, когда процветали проходимцы и жулики всех мастей… Огастасы Пембертоны представляли собой мощный культурный пласт нашей эпохи.
Все мы живем в царстве общественной жизни — самой дешевой из областей существования человеческого духа, в царстве газетной бумаги. В моем царстве.
Я уже говорил, что Уильям Марси Твид правил городом так, как не удавалось еще никому и никогда. Он стал подлинным мессией лоббистских политиков, явив собой образец демократии, какой ее представляли себе эти так называемые политики. Твид содержал всех судей штата, держал в кулаке мэра и имел даже карманного губернатора Джона Хофмана, сидевшего в своей резиденции в Олбани. Был у Твида и собственный камергер — некий адвокат Суини, надзиравший за судьями; держал Твид и штатного ловкача — Дика Конноли, этот пас на коротком поводке дельцов, проверяя счета в их бухгалтерских книгах. Таков был Круг приближенных. Помимо этого от щедрот Твида кормились еще десять тысяч человек. В основном это были иммигранты, которым он предоставлял работу, а они, любезность за любезность, голосовали за него на выборах.
Твид являлся председателем совета директоров в нескольких банках, держал контрольные пакеты акций газовых компаний, ему принадлежали омнибусные станции и трамвайные депо, даже каменоломня, откуда поставляли мрамор для общественных зданий, была его собственностью.
Каждый, кто имел дело с городом — подрядчики, плотники, трубочисты, поставщики и производители — платил от пятнадцати до пятидесяти процентов своих доходов в пользу Круга. Каждый, кто хотел получить работу — от школьного привратника до полицейского комиссара, — должен был внести вступительный взнос, а затем постоянно отчислять некий процент от своей заработной платы в пользу босса Твида.
Я прекрасно знаю, что думают представители нового поколения. Вы думаете о боссе Твиде с некоторым оттенком своеобразного восхищения, как о талантливом проходимце, о бесподобном мошеннике, о легендарном негодяе старого Нью-Йорка. Что вы можете знать, вы, с вашими мотоциклами, телефонами и электрическими лампочками? То, что он вершил в городе, было убийством в полном смысле этого слова. Наглым убийством. Можете ли вы представить себе всю неимоверную силу этого человека? Тот страх, который он внушал? Способны ли вы вообразить себе, каково жить в городе воров, охрипших от своего лицемерия, в городе, приходящем в упадок, и в обществе, которое только по названию является таковым? Что мог думать Мартин Пембертон, который, будучи еще мальчишкой, шаг за шагом, понемногу, узнавал, каким способом делал деньги его отец, и, кроме того, понимал, что его почтенный родитель является плотью от плоти адского города Нью-Йорка? Когда он, скитаясь по городу, утверждал, что его отец, Огастас Пембертон, до сих пор жив, возможно, он имел в виду именно это и ничего другого. На самом-то деле он рассказывал, что его отец во плоти разъезжает по Бродвею, высокомерно поглядывая вокруг. Совершенно не понимая Мартина, я не ошибся в главном, я сумел увидеть непреходящую истину его слов, хотя подлинный их смысл дошел до меня гораздо позже, когда все было кончено. То, что я понял и прозрел, было той формой интуиции, которая помогает нам угадать истину и тем вернее достичь ее позже, используя обычные инструменты человеческого познания.