— И оттого, — вступил в разговор Аристарх, — лишают себя благороднейших и тончайших наслаждений, потому что настоящее удовольствие есть то, которое дается только трудом и лишениями.
— Но то, чего вы достигаете таким образом, мало и незначительно, — опять возразил Публий Сципион. — Вы мне напоминаете того человека, который в поте лица вкатил громадный камень и придавил им воробьиное перо, чтобы его не сдул ветер.
— Что мало и что велико? — спросил Аристарх. — Противоположные мнения об одном и том же предмете могут быть одинаково справедливы, потому что от нас самих, от наших ощущений зависит, какими являются предметы в наших глазах: холодны они или горячи, приятны или противны. Протагор [54] говорит: «Человек есть мера всех вещей». Это самое неоспоримое из всех софистических учений. Все остальное, даже самое незначительное, имеет тем большее значение, чем совершеннее вещь, к которой оно принадлежит как часть к целому. Отрежь водовозной кляче одно ухо: чем это ей повредит? А если то же самое сделать с благородным конем, на котором ты ездишь на Марсовом поле? Для крестьянки лишняя морщина на лице, выпавший зуб не имеют никакого значения, но совсем другое значение получают эти же недостатки для избалованной красавицы. Исцарапай совсем изваяние на кувшине водоноса, сделанном грубыми руками горшечника, и это ничуть не испортит убогий сосуд, а сделай тонкую царапину на камеях с изображением Птолемея и Арсинои [55] , что поддерживают одежды на прелестной шее Клеопатры, и богатейшая правительница будет в таком отчаянии, как если бы она потеряла половину имущества.
Что может быть совершеннее и достойнее благороднейших творений великих мыслителей и поэтов?
Сберечь их от повреждений, очищать от пятен, которые появляются на них от времени, — все это наша задача, и если мы поднимаем огромные камни, то это мы делаем не для того, чтобы придавить воробьиное перо, но для того, чтобы загородить дверь, за которой хранится драгоценное сокровище.
Болтовня девушек у ручья стоит того, чтобы ее развеял ветер и никто не вспомнил о ней. Но может ли в глазах сына показаться незначительным хоть одно слово умирающего отца, слово, которое остается сыну как мудрое наставление выходящему на жизненный путь! Если бы ты сам был таким непочтительным сыном и не сохранил бы завета умирающего, то мог ли бы ты за все свои таланты купить потерянные слова? Бессмертные произведения великих поэтов и мыслителей не те ли же самые священные, незабываемые слова, которые относятся ко всем не варварским народам! Пройдут тысячелетия, а они все будут, как и сегодня, поучать, облагораживать и радовать наших потомков. Если потомки не сделаются неблагодарными детьми, то они должны быть благодарны также и тем, кто положил свои лучшие силы на то, чтобы восстановить и сохранить в чистоте все, что сказали нам наши великие предки и что испорчено или заброшено от беспечности и тупости.
И тот, кто, как царь Эвергет, восстановит верно хоть один слог Гомера, окажет последующим поколениям услугу, и даже громадную услугу.
— Ты говоришь красноречиво и убедительно, — начал Публий, — но я не могу с тобой вполне согласиться. Может быть, это происходит оттого, что меня с детства учили дело предпочитать слову. Я охотнее примирился бы с этой кропотливой, усидчивой работой, если бы мне поручено было восстановить точность законов, где одно слово может исказить весь смысл, или я увидел бы лживое повествование о жизни и поступках моего друга или родственника; тогда, конечно, я бы должен был очистить их память от порицаний и несправедливых обвинений.
— Но не то ли же самое представляют собой героические поэмы и исторические описания, сохраняющие нам деяния наших отцов, поэтически украшенные или правдиво рассказанные? — вскричал Аристарх. — Им с особенным рвением посвящает себя мой царь и его товарищи.
— Если он не бражничает, не сумасбродствует, не занят государственными делами и не тратит свое время на жертвоприношения, процессии и другие глупости, — добавил сам Эвергет. — Если бы я не был царем, из меня, может быть, вышел бы Аристарх, а теперь я наполовину правитель — потому-то целая половина моего царства принадлежит тебе, Филометр, — и наполовину ученый. Разве я могу располагать временем настолько, чтобы думать и писать?
Во мне всего наполовину, если бы имелся перевес здесь или там — царь ударил себя по груди и по голове, — я был бы цельный человек.
Цельным человеком, нет, даже больше, становлюсь я только на попойках, когда в кубках играет вино и блестят глаза хорошеньких флейтисток из Александрии и Кирены. Иногда случается со мной это в совете и везде, где надо сделать что-нибудь ужасное, чего мой брат и вы все, исключая, может быть, римлянина, наверное бы, испугались. Вы еще сами это испытаете!
Все это Эвергет не проговорил, а прокричал с пылающим лицом и блуждающими глазами, то снимая свой венок, то снова его надевая.
Сестра зажала себе уши обеими руками.
— Мне больно! — начала она. — Никто тебе не противоречит, и ты, как умный человек, не должен убеждать нас криком, подобно дикому скифу! Ты очень хорошо сделаешь, если побережешь свой голос для дальнейших речей и не лишишь нас удовольствия послушать тебя еще. Перед твоей силой, которой ты славишься, мы все преклоняемся, но теперь за веселым ужином мы об этом не хотим думать и лучше вернемся к разговору, который так весело и приятно начался. Такой горячей защитой того, что радует всех лучших греков в Александрии, может быть, удастся вселить уважение в Публия и других римских юношей к поправлению твоего ума, о котором Публий не мог раньше судить так ясно.
Часто какое-нибудь стихотворение уясняет нам то, чего мы не могли схватить после долгих объяснений. Я знаю одно такое и уверена, что оно понравится всем вам и тебе, Аристарх.
Весь смысл нашего разговора вполне передается этим стихотворением: