В Слободском дворце был заготовлен роскошный и обильный охотничий пир. Столовые палаты были ярко освещены множеством восковых свечей, а на столах блистала золотая и серебряная посуда. Император-отрок явился здесь величавым хозяином, и каждый и каждая из приглашенных за царскую трапезу старались удостоиться его ласкового слова или хоть милостивого взгляда.
Все почтительно стояли около стола, ожидая приглашения государя. Ближе всех находилась к нему Елизавета, занимавшая обыкновенно во время пирушек первое подле него место, как по родственным своим отношениям к государю, так и по тому особому расположению, какое он с некоторого времени постоянно ей оказывал.
– Князь Иван! – громко крикнул государь. – Садись подле меня слева, а сестрица твоя пусть сядет справа, а ты, Лизавета Петровна, уступи ей свое место. Она у меня в гостях еще в первый раз, – добавил император, почти не обращая внимания на свою красавицу тетку, вспыхнувшую от гнева.
– Я не посмею сесть на место ее высочества, – робко проговорила княжна Екатерина, кланяясь в то же время в пояс цесаревне.
Император хотел что-то сказать, но Елизавета поняла, что лучше всего предупредить вторичное приглашение Петра и показаться совершенно равнодушной.
– Если ты не сядешь на мое место, так я тебя силой посажу, – притворно-веселым голосом проговорила Елизавета и, взяв княжну за плечо, усадила ее в кресло возле императора. – Садись, княжна Катерина; мне уж больно надоело сидеть на этом месте, а для тебя это будет новинка. Я помещусь вот здесь, – добавила она, усаживаясь подальше от племянника.
Император быстро обвел глазами залу и, увидев Бутурлина, остановил на нем свой не то гневный, не то насмешливый взгляд.
– А ты, Александр Борисович, садись возле тетки. Вот теперь всем будет ладно, – сказал он.
Почти все, а в особенности князь Иван, поняли, что такое приглашение было явной насмешкой.
Прочие гости расселись, кто куда попал, и, проголодавшись порядком на охоте, усердно принялись за еду, а кто и за выпивку. Первое время, – как это всегда бывает за многолюдными обедами и ужинами, – все молчали, потом начали шептаться с соседями, далее перекидываться словами с сидевшими поодаль, и наконец поднялся общий говор. Заметно было, что ужинавшие настолько уже попривыкли к императору, что не стеснялись его присутствием, да и сам он допускал в этих случаях полную свободу.
– Что ты, Александр Борисович, поотстал сегодня от нас на охоте? – спросил Иван Долгоруков Бутурлина. – Или конь плохой был у тебя?
– Беда со мной случилась, – равнодушно отозвался Бутурлин, – подпруга ослабела; седло стало съезжать набок, так я должен был соскочить с лошади, чтобы подтянуть подпругу.
– Вот что! А я думал, не приключилось ли с тобой чего иного: не свалился ли ты с коня; это часто бывает, когда кто садится на чужого, – усмехнулся Долгоруков.
– Это правда, – подхватил Петр, очень довольный насмешкой своего друга.
– Ну, Петруша, – колко заметила Елизавета, – Александр Борисович не какой-нибудь слабенький подросток и на коне удержаться сумеет.
Петр понял намек и, раскрасневшись, опустил глаза в тарелку.
– Хочется мне, Петруша, сегодня от души выпить за твое здоровье; впрочем, я и всегда так пью, – продолжала веселым голосом Елизавета. – Ты знаешь, как я тебя люблю, да ведь и ты меня, – добавила она нежным, чарующим голосом, – и поцеловаться тетке с племянником на людях не стыдно. Поцелуемся же!..
Говоря это, она взяла кубок с венгерским, подошла сзади к Петру и обняла его за шею, опершись роскошною грудью на его плечо.
– За твое здоровье, Петруша, – проговорила она, наклонившись, чтобы поцеловать императора, и в эту минуту пряди ее локонов скользнули по лицу мальчика.
В сильном волнении он вскочил с места, обнял Елизавету и крепко-крепко расцеловал ее. Князь Иван сильно насупился.
– Вот ведь ты, тетя, какая добрая и рассудительная, а я думал, что ты на меня гневаешься за то, что я княжне Катерине Алексеевне такой почет оказал, – с детским простодушием проговорил император, возбужденный теми ласками, которые оказала ему красавица тетка.
– Вот еще выдумал! – развязно перебила Елизавета. – Стану я обижаться теми глупостями, какие взбредут на ум такому мальчугану! За это и вихор можно надрать. Не забывай, что я тебе тетка, – шутливо пригрозила она ему своим белым тоненьким пальчиком.
Четырнадцатилетний юноша растерялся вконец. В словах Елизаветы слышались и ласка, и злая насмешка. В голове Петра, затронутой уже крепким венгерским, перемешались и любовь, и ревность, и чувство сильного оскорбления. Быстро промелькнули в его мыслях и внушения сестры его, так часто напоминавшей ему, что он император и должен охранять достоинство того высокого сана, в который облек его Господь Бог. Он не нашелся, однако, ничего сказать и молча, как бы чувствуя свое принижение, уселся на прежнее место.
«Хорошо, что это случилось, – подумал князь Иван, – в свое время можно будет воспользоваться этим случаем, чтобы окончательно рассорить его с Елизаветой».
XXXVIII
В болезненном забытьи сидела в своей комнате в Слободском дворце на канапе Наталья Алексеевна, протянув на нем ноги и кутаясь в теплую душегрейку, когда вошел к ней брат.
– Ну что, Наташа, как тебе сегодня? Лучше? – с участием спросил он, ласково поцеловав ее в голову.
– Не беспокойся обо мне, голубчик, болезнь моя пройдет; болезнь пустая – мучит меня лихоманка. Садись рядышком со мною.
Он сел возле нее, а она положила голову на его плечо.
– А у меня, Петруша, есть к тебе моя обычная просьба: побереги себя. Посмотри, как ты похудел и побледнел. Страшно мне за тебя становится! – И на глазах ее навернулись слезы.
Петр недовольно крякнул, но не сказал ничего, хотя и подумал: «Уж как мне надоели эти наставления!»
– Я не надолго зашел к тебе, сестрица. Хочу сегодня присутствовать в Верховном тайном совете.
– Ты мне всегда так говоришь, чтобы меня утешить, а сам в заседаниях никогда не бываешь, – кротко проговорила Наталья Алексеевна.
Петр сделал порывистое движение. Он хотел сказать что-то резкое, но, взглянув на кроткое лицо своей сестры, изнуренное болезнью, почувствовал к ней сильное сожаление.
«Чего доброго, ей, моей голубушке, и жить-то остается недолго», – подумал он и со слезами на глазах начал целовать ее руки.
– Буду, буду тебя слушаться, сестричка. Знаю я, что только полезное для меня ты советуешь, – сказал он.
Тем не менее он быстро встал с места и, наскоро простившись с нею, поспешил не в заседание Верховного совета, а к ожидавшей его веселой компании.
Наталья залилась горькими слезами.
«Пропащий он будет человек. Добрый он мальчик, но нет у него собственной воли, а Долгоруковы, пользуясь его слабостию, увлекают его в разные потехи и расслабляют и его ум, и его здоровье».
Она долго плакала, и это с нею случалось не редко. Изнурительная лихорадка, подорвавшая ее крепкое в прежнее время здоровье, стала переходить в скоротечную чахотку. Теперь нельзя было узнать прежней молодой девушки, от которой когда-то веяло силой и здоровьем. На впалых щеках являлись, вместо румянца, багровые пятна, глаза потеряли прежний блеск, нос заострился, и на губах мелькала теперь уже не прежняя кроткая, а страдальческая улыбка. Сухой, отрывистый кашель не давал ей покою ни днем ни ночью, и можно было с уверенностью сказать, что она не долголетняя жилица на земле.
В то время, когда в том же дворце, в покоях ее брата шли веселые пирушки, она томилась и тоскою, и болезнью в своем унылом одиночестве.
22 ноября 1728 года, поздним вечером, в то время, когда Петр веселился с близкими своими приятелями, ему прибежали сказать, что великая княжна кончается.
Он побледнел, вскочил с места и остановился посреди комнаты, как будто не зная, что ему теперь делать, а потом, опомнившись, опрометью кинулся в комнату Натальи.
На постели, разметавшись, лежала молодая девушка. С головы ее, закинутой на подушке, рассыпались светло-русые локоны, а полуоткрытым ртом она с трудом переводила дыхание, и от напряжения грудь ее высоко поднималась. Видно было, что она не могла уже дышать и не в силах была сделать какое-нибудь движение.