Помню, как вбежала ко мне Лидия, с распущенными волосами, с блуждающими глазами, простирая руки и не имея силы высказать ужасное сообщение. В ту минуту я чувствовал, что от всего сердца люблю несчастную женщину. Я молча обнял ее, увел в наш сад, усадил на мраморную скамейку и, тихо целуя, пытался утешить ее, говоря о том, что ее люблю и всегда буду любить, что у нас остался наш сын, маленький Тит, которому было уже полтора года и который уже лепечет первые слова, что мы молоды и у нас будут еще дети. Мои слова открыли потоки слез, и Лидия начала рыдать в моих объятиях, кругом же была тишина сада, а над нами ясные звезды на небе, в которых мы не умели прочесть своей судьбы. Эта минута осталась в моей памяти навсегда как одна из прекраснейших, может быть, потому, что тогда я всей душой хотел одного: сделать счастливой свою жену.
Наутро стало ясно, что и маленький Тит болен той же болезнью… Он запылал тем же жаром, и такая же боль сжала ему маленькое горло, мешая есть и дышать.
Весь дом был поднят на ноги. Гонцы, посланные мною, скакали во все стороны, разыскивали самых искусных медиков и даже заклинателей, славившихся умением заговаривать болезнь, потому что в том положении я не считал себя вправе отклонить даже малейшую тень надежды. День и ночь в нашем доме шли совещания, принимались всевозможные меры, варились разные снадобья, воскурялся на домашнем алтаре фимиам и читались заклинания. В отчаянии Лидия хотела даже прибегнуть к помощи христианского священника, но тот, узнав из нашего дома присланного за ним, отказался идти в семью явного кумиропоклонника.
На четвертый день стало ясно, что все наши усилия тщетны. Жизнь явно готовилась отлететь из маленького, исхудалого тельца <мальчика>, и мне в моем тогдашнем состоянии казалось, что я уже слышу в своем доме веяние крыльев Меркурия, который своим кадуцеем[51] Души уводит и приводит в мрачный Орк…
Послали за знаменитым медиком Гипподамом, который удалился от дел и, нажив большое состояние свое врачеванием, жил неподалеку от нас в своем поместии. Несчастья преследовали нас, ибо Гипподам ответил, что сам болей и приехать не может, но послал своего помощника, молодого грека Евкрита, который не сумел ничего нового предпринять. Ребенок задыхался.
Когда не оставалось более сомнения в печальном исходе, у меня недостало мужества смотреть на ужасную пытку. Жена моя, с помутневшим взором, с неубранными волосами, среди которых, несмотря на ее молодость, проступали уже седые пряди, сидела у постели <сына> и побледневшими губами шептала молитвы. Какие-то заклинатели (ибо моления честные отказывались помогать далее) творили в той же комнате какие-то нелепые обряды, что-то жгли на огне и что-то произносили нараспев. Испуганные рабы и рабыни толпились у входа в кубикул.
Потрясенный и подавленный, я тихо вышел из дому и опять сошел в сад. Опять была ночь, подобная той, когда я утешал Лидию после смерти нашей <дочери>; опять кругом была тишина, на небе мигали звезды, в которых я не умел прочесть своей судьбы. Сам не сознавая зачем, я медленно перешел через весь сад и так достиг до ограды, которой он был всюду окружен, и остановился у высоких ворот, где в ту ночь был прикреплен фонарь, так как ждали еще одного знаменитого медика из…, за которым было послано. Там я остановился и долго стоял, без воли, уныло думая о преследующих меня несчастиях, ища им объяснений и не желая признать самого простого, – что Небо карало меня за мое упорное нежелание признать истину.
Внезапно по дороге раздался топот лошади, и, подняв голову, я увидел всадника, остановившегося у ворот. Думая, что это один из разосланных мною во все стороны гонцов или тот знаменитый медик, за которым поехали в…, я спросил всадника, кого он ищет.
– Мне нужно видеть по важному делу Децима Юния Норбана, – ответил подъехавший.
– Это я, – сказал я в ответ.
Всадник наклонился с лошади и стал пристально в меня всматриваться при свете фонаря.
– Это я – Децим Юний Норбан, – повторил я, – это мое поместье. Что тебе нужно?
Вероятно, убедившись, что перед ним именно тот, кого он ищет, приехавший, не сходя с коня, протянул мне что-то.
– Письмо, – почтительно сказал он, – которое приказала отдать тебе в собственные руки госпожа моя, Гесперия из Рима.
При этих словах мне показалось, что свет погас в моих глазах; я взял в руки дощечки и не видел ничего, ни ворот, ни ограды, ни темных деревьев, ни блистающих звезд. Потом я расслышал слова приехавшего: «Я буду ждать тебя в гостинице „Жирные петухи“, что на перекрестке!» Сказав эти слова, всадник, столь же неожиданно, как приехал, повернул коня и поскакал прочь.
Долгое время я не мог совладать со своим волнением. У меня стучало в висках, в глазах было мутно. В памяти звучали слова таинственного вестника: «…госпожа моя, Гесперия из Рима» – и: «Я буду ждать тебя в гостинице». Оправившись немного, я сломал печать и, при скудном свете фонаря, прочел следующее:
«Дециму Юнию Гесперия, здравствуй!
Знаю, что ты не мог забыть меня, но узнай, что и я тебя помнила всегда и помню теперь. Я простила тебе все, также и твой удар кинжалом, след которого доныне ношу на левой руке, – потому простила, что ты не знал моих тайных намерений, думал, что я изменила нашему общему делу и той моей любви к тебе, в которой однажды поклялась. Но, приняв личину, согласившись подвергнуться презрению людей, которых я ценила и уважала более всех других, я втайне продолжала работы для нашего общего дела и шаг за шагом, Капля за каплей воздвигала здание обновления империи и нового храма богам бессмертным. Теперь настало для меня время скинуть обманное обличие, потому что близко осуществление всех наших высоких и прекрасных надежд и торжество истины над ложью, почти столетие угнетавшей народ Римский. Город в нашей власти, храмы возобновляются, великие служения Олимпийцам совершаются невозбранно, трусливо прячутся христиане, видя, что их ложь изобличена. Остается одна последняя борьба за правое дело, из которой мы должны выйти победителями, ибо так предвещают нам неложные знамения. Но для этой борьбы нужно, чтобы все верные соединились в единое войско, чтобы ни один из нас не стоял в стороне от общего дела. Сейчас отсутствовать – значит предательствовать. Где бы тебя ни застали эти строки, каким бы важным делам ты ни посвящал сейчас свои минуты, тотчас, не медля ни одного часа, отправься в путь и спеши в Город, потому что завтра уже может быть поздно. Враг опасен, он готов напасть на нас и грозит закрыть все дороги к Риму. Если ты промедлишь день, даже час, может быть, минуту, – будет уже поздно: ибо тогда тебе не удастся проникнуть в Рим. Поезжай немедленно, доверься вполне моему посланному; он тебе укажет путь ко мне, в Город. Если ты окажешься верен мне, в чем я не сомневаюсь, – знай, что настало время выполнения всех моих обещаний тебе. Я сказала – всех, потому что помню их все и хочу, чтобы теперь осуществились все! Нет, ты получишь больше, чем я обещала, и больше, чем ты сам ожидаешь. Тебя зову я, и зовет республика, зовет Рим. – Знай, я окружена прежними друзьями, Симмах и Флавиан говорят тебе через меня: Приезжай. Жду тебя. Гесперия сказала: будь здоров!»
Что со мной сталось, когда я прочел это письмо! Я шатался, как пьяный, и в голове у меня был такой вихрь мыслей, какой производят все четыре ветра, когда
<«…и море, и сушь, и глубокое небо
Ринули быстро б они за собой, размели по просторам…»>
Одно время я хотел бросить восковые дощечки на землю и беспощадно истоптать их. Потом я уже стал обдумывать ответное письмо Гесперии. Еще позднее я, сам скрывая от себя свое намерение, тихо прошел в дом.
Из спальни (сына) все слышались голоса заклинателей, показывающие, что последняя минута еще не наступила. В своем таблине я собрал все деньги, какие были у меня в доме, но, подумав, половину их положил в мешок, на котором написал имя жены, так как сам мог получить деньги у своего аргентария[52] в Массилии. Потом, надев дорожный плащ и шляпу, взяв кинжал, дорожные часы и несколько самых необходимых вещей, как вор, прокрался на конюшню, позвал Фракия, нашего верного домоправителя. Ему я сказал басню, будто хочу скакать к Гипподаму, и сам насильно привезти его. Фракий изумленно смотрел на меня, но я говорил так строго, что он не посмел возразить. Фракий предложил сопровождать меня, но я <возразил>: