Жена Красовского Шура, секретарь комсомольской организации своего цеха, работала диспетчером на коксохиме и вела весь дом Красовских. На Шуре лежали заботы о ребенке - девочке восьми месяцев, - о матери Коли, которая уже года полтора как не могла ходить, а только сидела или лежала, и о младшей сестренке Шуры, ученице четвертого класса, жившей вместе с ними. Красовские были женаты всего лишь два года, и за это время Шура заметно для всех подалась и подурнела. Но она и слышать не хотела, чтобы оставить работу в диспетчерской, хотя секретарь комсомола в цехе полагался освобожденный, платный.
У Тины было двойственное отношение к жене Красовского. В глаза ее жалела, а Павлуше часто говорила, что Шура - гордячка, хочет показать себя. Поэтому, когда Тина заводила речь о работе, Павлуша охотно приводил в пример Шуру Красовскую. На этот раз он получил ответ неожиданный.
- Конечно, тебе бы больше хотелось, чтобы я походила на Захарову Дуньку, - сказала Тина. - Вам, Кузнецовым, видно, это больше нравится!
В первый раз она пошла на то, чтобы затронуть родню Павлуши.
- А ты разве не Кузнецова? - спросил он с лукавой усмешкой.
- Кузнецова прислуга! Если бы мы оба работали, могли бы няньку взять…
- Чтобы над нами смеялись? Мы с тобой рабочие люди, нам нянек не положено. И попробуй найти няньку у нас в Большегорске!
- Ты так прославился, что у тебя и в детский сад возьмут.
- А ты отдашь?
Так началась их ссора…
Никогда еще Тина не испытывала такого щемящею чувства любви к мужу, как теперь, когда видела его уходящим по улице в толпе вместе с Вассой и Соней Новиковой. И никогда с такой силой отчаяния не сознавала она своего ужасного поражения в жизни.
Перед Тиной в будничной простоте проходило ежедневное и доступное всем торжество людей, которое можно было определить словами, тоже простыми: люди идут на работу. А она, Тина, уже не могла быть участницей этого торжества. Она не только не была равной среди женщин, где когда-то была среди первых, но все эти женщины и мужчины, которые шли на работу с ее мужем, становились в положение более высокой близости к нему, чем она, Тина. Отдав и подчинив ему себя, она уже не могла быть так близка к нему, как те, кто был равен с ним и независим от него.
Тина вернулась в столовую, разняла ссорившихся детей и увела их на кухню. Но она не видела, хорошо ли они едят, не слышала их лепета.
"Как все это получилось? Как я пошла на это? С чего это началось?" - спрашивала она себя и боялась и стыдилась ответить.
И в это время она услышала в передней низкий кашель и мокрый, тяжкий звук босых ступней Федора Никоновича.
День домашней хозяйки входил в свои права.
VI
С того момента как Павлуша столкнулся во дворе с Вассой и Соней Новиковой, он сразу вступил в тот открытый шумный мир многообразных интересов, который был и его миром.
- Кого мы видим, Сонечка? Надолго ли к нам? Все разъезжаешь? Речи произносишь? А печь-то поди вздыхает по тебе? - говорила Васса, с удивительной проницательностью, вскрывая самое больное место Павлуши. - Читаем, читаем речи твои! Видим, не сам писал, - сказала она, и ноздри ее язвительно весело дрогнули.
Эту манеру насмешливого отношения к Павлуше Васса усвоила еще в те времена, когда Павлуша начал ухаживать за Тиной. Если бы он умел тогда читать в девичьих глазах и слушать не то, что говорят слова, а что говорит голос, много неожиданного для себя открыл бы Павлуша под этой насмешливой манерой Вассы. Но он и в юности и теперь был простодушен в этого рода отношениях с девушками, с женщинами. Он даже не прикладывал усилий к тому, чтобы быть находчивым, остроумным, он разоружал насмешниц своей открытой, смелой, мужественной покорностью. После того как он женился, встречи его с Вассой стали случайными, редкими, и в насмешках ее над ним все меньше можно было обнаружить доброй женской игры, а все больше разящей издевки, будто Васса мстила ему за что-то. Но Павлуша даже не замечал этого.
- Не говори, не говори, не говори! - весело отмахивался он. - Уже два раза на меня писали. Знаешь, что говорят? "В теперешнем твоем положении от тебя ждут политических выступлений!.." - И большие смеющиеся глаза Павлуши лукаво сверкнули на Вассу, а потом на Соню. - Политических так политических! На конференции металлургов я все-таки вкатил кое-что насчет охраны труда, а на партийной конференции меня никто и не спросил. "Надо, говорят, выступить, и вот тебе в помощь редактора газеты". Я гляжу, а он уже и речь мою из-за пазухи тащит!
Соня Новикова, в яркой пестрой кофточке и в этом небрежно повязанном, идущем к ее светлым волосам платке-паутинке, покосилась на Павлушу темно-зелеными глазами и засмеялась, показав нежный подбородок. Но Васса вовсе не хотела выпустить Павлушу из неприятного положения так запросто, не израненным.
- Учись, Сонечка, как коллективно прославиться, - говорила Васса. - Нургалиев и Красовский у печи, а Павлуша за всех троих на трибуне!..
Но Павлуша, оказывается, и не склонен был скрывать, что у него это самое больное место. Конечно, было бы неправдой сказать, будто эти поездки ему неинтересны, будто он ездит против своего желания, - нет, эти поездки приносят ему большую пользу, он сам чувствует, как вырос за это время. Но печь… Конечно, теперь она уже не может быть первой на комбинате. Если она все-таки идет среди передовых, в этом заслуга Мусы и Коли, его друзей.
- Тебе надо еще за границу съездить, тогда у вас дела лучше пойдут! - сказала Васса, подрагивая тонкими ноздрями.
Александр Гамалей, услышав их громкие голоса и смех Сони, похожий на воркование, оглянулся, чуть улыбнулся в пшеничные свои усы и, когда молодые люди поравнялись с ним, вежливо приподнял фуражку, показав лысеющее темя, сильно загоревшее от того, что Гамалей любил работать в саду с непокрытой головой.
По окончании Отечественной войны Гамалей вышел в запас в звании старшего лейтенанта и по привычке к военной форме продолжал ее носить, правда уже без погон и без звезды на фуражке. Но он уже не чувствовал себя военным человеком; он был мастеровым с детства, как и отец его, и при встречах с людьми не брал под козырек, а снимал военную фуражку так же, как когда-то отец снимал свой картуз.
- Ах, Саша, люблю, когда мужика в твоем возрасте, когда он уже привык к заботе, к ласке, жена вдруг оставляет на его собственное попечение! - притворно-грустным голосом, которому противоречили ее заискрившиеся темно-зеленые глаза, заговорила Соня, по праву многолетней дружбы с женой Гамалея называя его не Александром Фаддеевичем, как его называли все, а просто Сашей. - Наверно, ты поворочался сегодня на жесткой-то постели! Чайку-то хоть попил перед работой? Дети, наверное, голодные в школу пойдут? Маленький-то как?
Жена Гамалея Мария работала, как и Соня, старшим оператором проволочного стана и всю эту неделю работала в ночной смене. Соня, которая должна была ее сейчас сменить, подшучивала над Гамалеем, что ему пришлось всю ночь провести в одиночестве и некому с утра покормить его и детей.
Гамалей спокойно улыбался в усы, темно-голубые глаза его, выделявшиеся на загорелом лице, как чистые озера, смотрели на Соню с понимающим добрым выражением, будто говорили: "Не потому ты смеешься надо мной, что я один, а потому, что ты одна, давно уже одна и, может быть, весь век останешься одна".
Соня поняла его взгляд, и что-то тяжелое обозначилось в складке ее полных губ с опущенными углами, казалось, даже тень легла под нижней губой. В то же время необъяснимая улыбка играла в глазах ее, умная женская улыбка, словно говорившая: "Да, я знаю, что я на всю жизнь одна, но я могу дать еще столько счастья, так не судите же меня, если я все еще кого-то жду, зову…" Соня чуть коснулась руки Гамалея и с некоторой излишней экзальтацией начала хвалить его жену Марию.
Сорокалетний Гамалей и жена его, моложе его лет на шесть, были известны на комбинате не только как хорошие работники, а и по их удивительно сложившейся личной судьбе.