========= В Сорренто гостил молодой англичанин, писатель. Вечером Горький говорил с ним через переводчика. Спрашивал о жизни в Англии, об отношении к России. О роли женщины у них. Говорил с симпатией о матриархате. До сих пор мужчины делали историю, и плохо выходило. Сколько войн! Надо дать женщинам возможность делать историю.
========= Говоря о своем необычайном довольно-таки пути к культуре:
- Я этим не хвастаю, не хвастает же человек тем, как его били...
Никогда не видела его удивленным. Слыша цифру раздавленных в Америке автомобилями, - столько-то сот тысяч, кажется, - повел усами:
- Немного.
И утомленный, сухой, от себя (?) самозащищающийся глазок из-под брови. Горд. [228]
Когда я прочла ему свое (вещь, по существу, не могшую ему не понравиться и - в меру, конечно, потому что все в опыте жизни в меру - не взволновать), я закрыла тетрадь с этим терпким, стесняющимся и просящим пощады словечком все (сердце колотилось, в висках стучало), - он начал мне свой ответ так:
- Д-да... тут в одном месте у вас не поставлен союз. (Потом он сказал вещи дружественные, похвальные, неповторимые по тонкости внимания, но начать он позволил себе, т.е. вменил в обязанность, именно так.)
========= Суховатость к рисунку брошенных перед ним карт. Все кроет козырем. Нет, нисколько не сентиментален, как о нем говорил кто-то. Рассказ о том, что он будто бы заплакал, публично читая вслух Страсти-Мордасти, - ложь.
Через неделю отъезд. И хочется набросать несколько наблюдений.
Очень редко смеется. Улыбается часто. Улыбка - обаятельная, молодая. А смех - добрый, нежный, стариковский.
Постоянные слова: полагаю, сделайте ваше одолжение, пожалуйста. (Да сколько угодно, пожалуйста! Да какие хотите, пожалуйста! Почему нет? Да, пожалуйста!)
И от глухого голоса выходит пуж-а-ал...
Часто: во-от... Горячим улыбнувшимся шепотом: замечате-а-льно... (слышно, как меча-а-...) Это не слова. Это горячий ветер у губ. И прикроет на миг веки.
Говорит не умер, а помер. О не грубо, не настойчиво, а - гулкостью голоса.
Кажный, Бе`рлин, с людями, озорни`чает.
========= Вечером в рассказе о ком-то:
- Женщина дикой красоты.
- Да, эта женщина предсказала мне, что буду сидеть в тюрьмах. Пять раз сидел. И что человека убью. Не убивал я еще никого. Не поспел.
========= Играя в убегание от Марфииой игрушечной кошки, прячется: [229]
- Кошкими меня затравили...
А Марфа требовала, чтобы Де`дука - sitzen** и снова травила его.
========= Не любит сладкого.
Каждый день за обедом радостно отказывается от какого-нибудь блюда:
- Нет, Тимоша: не удастся вам меня покормить... (Страшно мил, кристально чист в обиходе, в сношениях с окружающими.)
Выходит на минутку во время занятий днем из кабинета (кстати, сказала ли я, что его кабинет - одновременно и его спальня).
- Чорт их побери, этих мух! Жить невозможно. Палкой их надо бить по голове.
Постоянно жжет спички в пепельнице. Не раз - пожары в корзинке для бумаг.
Горький - нумизмат. Но коллекцию (это, кажется, невозможно для нумизмата) раздарил.
Утомляется с людьми. И, побыв один два-три часа, вновь радуется, встречаясь.
========= Во время пения вечером у молодого населения дома внизу, в большой комнате, окнами и дверями в сад, слушал музыку и стариковски улыбался, тонко, с былой удалью, с уже отступающим чем-то... Склонив голову...
========= Вечер. Сад. Ужасно темное небо, еле различимы корявые стволы деревьев. В чью-то честь жжем костер. Молодежь принесла стал с вином. Ворох папиросных и спичечных коробок, на них - хворост. На хворост - изношенный костюм моего друга. Смех. Горький мешает костер.
У его сына на стене картинка одного из Бенуа: костер, и Горький его мешает. Мы сейчас словно провалились в эту картину.
- Что вы больше любите, огонь или воду? [230]
- Ого`нь. Я ого`нь очень люблю.
Согласился, что вода во всех ее видах, и тихая, и бурная, жутка.
Сын и невестка заботливо уговаривали его не стоять близко к огню, ветер свеж, простудится. Шутил. Не слушал.
- Алексей Максимович, - спросил мой друг, - вы когда-нибудь думали да, конечно, - о том, что двум любящим всегда хочется умереть? Помните, у Тютчева есть...
Помолчал. И с оттенкам недружелюбия в голосе:
- Ну, не знаю. Не знаю этого.
Я скатала из всех серебряных бумажек, составляющих внутреннее дно папиросных коробок, большой сияющий шар. Горький с улыбкой мне подал раза два: Вот еще бумажка.
Я подбрасывала в руках этот тяжелый мячик, по нему полыхал свет огня, думала:
- Этот мячик останется мой. Вечер пролетит, все пройдет. Это будет залог, что было.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Завтра отъезд. Мой отпуск кончается. Днем, среди сборов, прочла Страсти-Мордасти. Вещь грозная в своей голой чистоте, в своей ужасности, очень тихой. Был какой-то особенный вечер. Все ушли, молодежь внизу, мы втроем - и он стал рассказывать. О чем? Разве скажешь? Вечер с ним -это жизнь.
- Хороший человек, между прочим... очень хороший человек... - (о ком-то) и покачал сверху вниз, еле-еле, углубленно в себя - или в эту чью-то хорошесть - головой. А пальцы мнут папиросу. Зажег спичку - и рассказ дальше, до следующего случая, когда прорвет в счастье, что:
- Чорт его побери, понимаете ли, чорт его знает, как хорошо...
И широкий, сдающийся на невозможность выразить - всплеск длинных рук.
========= Но я сегодня в тумане. Страсти-Мордасти. Мне кажется, а может быть, оно так и есть, в литературе нет вещи более сильной: в ней все концы и начала. Мне душно сегодня весь день. [231]
Сквозь условности часа - столовая, Сорренто, Горькому шестьдесят лет в каждом его слове, в каждом жесте и в немыслимости завтрашнего отъезда мне повелительно стоит над миром пьяный горем день, когда Горький вышел во двор из подвала, простясь с больным мальчиком.
Упрямо, самозабвенно, мне это кажется последним и наибольшим.
А Горький, точно зная, что со мной, спокойно и щедро - жестоко? - кроет козырем и эту карту. Он ведь знает эту нелепую жажду, все бросив, остаться в том подвале, - не этой ли жаждой был пьян его уход из него? Он знает нищету подобого разрешения вопроса. Он знает, что этот вопрос так нельзя разрешать. Ненавистник теории и споров об отвлеченном, он продолжает сказывать жизнь, и волна за волной, жизнь, как волна песок (драгоценна каждая песчинка), плещет в вечер судьбу за судьбой. Неповторимо, незаменимо, незабываемо ничто. И именно потому в том подвале нельзя остаться, - силы человека таинственны и огромны, человек - людям нужен, жизнь богаче себя самой. Не жалостью, не лирическим взрывом единичного героизма лечится эта рана. Он презирает кустарничество, самозванство. Он всю свою жизнь борется с этим клубком в горле, со слезной волной в час волнения. Она готова затопить мир, но существо ее - эмоционально, как дрожь при звуках оркестра. Омывая в легковесных водах понимание, эта волна одновременно служит человеку и спасательным от волны кругом, не дающим ему окунуться в настоящую глубину.