Тем временем новая угроза нависла над поселенцами.
Дождь все усиливался. Однажды в глухую ночь, когда Орлик, по обыкновению, ушел в лес, по лагерю пронесся отчаянный крик: "Вода! Вода!" Сразу проснувшись, поселенцы увидели белевшую в темноте воду, которая с шумом плескалась о деревья. Тусклый рассеянный свет поблескивал сталью на бурно вздымавшихся волнах. С берега, где торчали пни, и из сожженного леса доносился шум стремительно хлынувшего потока. Со всех сторон послышались крики. Женщины и дети забирались в фургоны, мужчины во весь дух бежали на западный край поляны, где еще не были вырублены деревья. Вода уже доходила им до колен и быстро подымалась. Шум, доносившийся из лесу, все усиливался, смешиваясь с воплями ужаса, окликами и мольбами о спасении. Вскоре уже и крупный скот стал отступать под напором волн, перебегая с места на место. Течение становилось все стремительнее. Водой унесло овец, которые жалобным блеянием призывали на помощь, пока не исчезли среди деревьев. Дождь лил как из ведра, и с каждой минутой положение становилось все более угрожающим. Отдаленный рокот сменился яростным ревом и гулом разбушевавшихся волн. Фургоны сотрясались под их ударами. Очевидно, река Арканзас и все ее притоки вышли из берегов. Это был не обычный ливень, а потоп: вода хлынула в лес и вырывала деревья с корнями; разбушевались стихии и несли ужас, мрак и смерть.
Один из фургонов, стоявший на опушке сожженного леса, упал. Послышался душераздирающий вопль находившихся в нем женщин: "Спасите!" Почти в ту же минуту несколько мужчин соскочили с деревьев и бросились на помощь, но волны подхватили их, закружили в водовороте и унесли в лес на погибель. В иных фургонах женщины взобрались на полотняные крыши. Дождь шумел все громче, мрак сгущался. По бушующим волнам проносился то древесный ствол с вцепившейся в него человеческой фигурой, то темный силуэт зверя; то чья-то рука, на мгновение высунувшись из воды, исчезала; в ней навсегда.
Яростный гул воды все возрастал, заглушая и отчаянный рев тонущих животных и крики: "Иисусе! Иисусе, Мария!" На лугу образовались водовороты и омуты, фургоны исчезали.
Но что же сталось с Вавжоном и Марысей? Бревенчатый настил, на котором старик лежал в шатре Орлика, спас их, поплыв, как плот. Волны сначала покружили его по всей поляне, а затем понесли в лес, плот ударило об одно дерево, о другое и унесло течением куда-то в темную даль. Девушка, стоя на коленях подле больного отца, простирала руки к небу, взывая о помощи, но отвечали ей только удары волн, гонимых ветром... Шатер сорвало... да и плот мог разбиться с минуты на минуту, так как и впереди него и сзади плыли вырванные с корнями деревья, которые могли их смять или опрокинуть... Наконец, плот врезался в какое-то дерево, и в ту же минуту с верхушки его, которая едва выступала из воды, послышался чей-то голос:
- Возьми ружье, и оба перейдите на ту сторону, чтобы плот не накренился, когда я прыгну...
Едва они исполнили приказание, как кто-то спрыгнул с дерева на плот. Это был Орлик.
- Марыся, - проговорил он твердо, - я сказал, что не оставлю тебя, и сдержал слово. Даст бог, спасу вас и от этой беды.
Он достал из-за пояса топор, срубил крепкий прямой сук, в один миг сделал из него нечто вроде весла, оттолкнулся от дерева и стал грести. Выбравшись на стремнину, они понеслись с быстротой молнии - куда? Они и сами не знали, но плыли. Время от времени Орлик отбрасывал в сторону попадавшиеся стволы и ветви или поворачивал плот, огибая стоявшее на пути дерево.
Его огромная сила, казалось, удвоилась, а зоркие глаза даже в темноте замечали малейшую опасность. Проходили часы, на месте Орлика всякий иной упал бы в изнеможении, а в нем даже не чувствовалось усталости. К утру они выбрались из лесов, и пред ними открылся широкий простор, без единого дерева. Зато вся окрестность казалась сплошным морем. Чудовищные желтые волны, покрытые гребнями пены, с ревом вздымались среди водной пустыни. Брезжил рассвет. Орлик, убедившись, что поблизости нет ни одного дерева, на минуту перестал грести и, повернувшись к Марысе, сказал:
- Теперь ты моя, потому что я вырвал тебя у смерти.
Голова его была обнажена, а мокрое лицо, разгоревшееся от борьбы с водой, дышало такой несокрушимой силой, что Марыся впервые не решилась ему напомнить о своем обете другому.
- Марыся, - мягко проговорил Орлик, - Марыся, моя ненаглядная!
- Куда мы плывем? - спросила девушка, чтобы переменить разговор.
- Эх, да не все ли равно! Лишь бы с тобой... желанная...
- Греби, пока смерть еще близко.
Орлик снова взялся за весло. Между тем Вавжону становилось все хуже и хуже. Минутами его бросало в жар, потом жар спадал, но он делался все слабее и слабее. Слишком много лишений изведало это старое, изможденное тело, и вот приближался конец и великий вечный покой. В полдень он проснулся и сказал:
- Марыся, видно мне уже не дожить до завтрашнего утра. Ох, дочка, дочка! Лучше бы я не уезжал из Липинец и не увозил бы тебя! Но бог милостив! Немало я горя видел, так авось он простит мне мои грехи. Схороните меня, как сможете, а тебя пусть Орлик свезет к старому господину в Нью-Йорк. Он добрый, пожалеет тебя, попроси у него на дорогу и поезжай в Липинцы. А я уже не вернусь. Боже, боже милосердный, дай хоть душе моей, словно птице, полететь в родные края...
Через минуту у него начался бред, он забормотал слова молитвы, но вдруг вскрикнул: "Не бросайте меня в воду, как пса". Потом ему, очевидно, вспомнилось, как он хотел утопить Марысю, и он взмолился: "Дочка моя, прости ты меня! Прости!.."
Девушка сидела у изголовья умирающего и рыдала... Орлик греб по-прежнему, но и его душили слезы.
К вечеру небо прояснилось. На закате солнце показалось над затопленной местностью, отражаясь в воде длинной золотистой лентой. Старик умирал. Бог, однако, смиловался над ним и послал ему тихую, легкую смерть. Сначала Вавжон жалобным голосом повторял: "Уехал я из родной земли", но потом в бреду ему показалось, что он возвращается на родину. Вот чудится ему, будто старый господин в Нью-Йорке дал ему денег на дорогу и на покупку земли и они едут с Марысей назад, на родину. Они на океане, корабль плывет день и ночь, матросы поют. Потом он видит порт в Гамбурге, из которого они выехали, какие-то города мелькают у него перед глазами, вокруг звучит немецкая речь, но поезд летит вперед, и Вавжон чувствует, что он все ближе к дому, от радости у него ширится грудь, иным, милым ароматом повеяло с родной стороны. Но что это? Уже граница? Бедное крестьянское сердце стучит, как молоток... Скорей, скорей! Боже мой, боже! Да вон уже поля, вон и груша Мацека... родные серые избы и костелы. Вот неподалеку крестьянин в барашковой шапке ходит за плугом. Вавжон протягивает к нему руки из вагона: "Хозяин! Хозяин!..", но не может ни слова вымолвить... Едут дальше. А там что? Город Пжирембле и за ним Липинцы. Они идут с Марысей по дороге и плачут. Уже весна. Цветет рожь... жужжат майские жуки... в Пжиремблях звонят в костеле... О господи! За что столько счастья ему, грешному? Еще перейти вон тот холм, а там уже крест, и начинаются Липинцы. Они уже не идут, а летят как на крыльях, вот они уже на холме, у креста. Старик падает на колени, громко рыдает от счастья, целует землю, затем подползает к кресту и обнимает его обеими руками: наконец, он в Липинцах! Да, это так, наконец он в Липинцах, и только его мертвое тело покоится на блуждающем по разлившимся рекам плоту, а душа улетела туда, где ждет ее счастье и покой...
Тщетно дочь причитает над ним и зовет: "Отец! Отец!" Бедная Марыся, он уже не вернется к тебе! Ему слишком хорошо в Липинцах.
Настала ночь. У Орлика весло уже вываливалось из рук, да и голод его донимал. Марыся, стоя на коленях возле покойного отца, прерывающимся голосом читала молитвы, а кругом до самого горизонта виднелась лишь бескрайная водная пустыня.
Наконец, они попали в русло какой-то реки, плот понесло течением с такой быстротой, что невозможно было им управлять. Орлик уже чувствовал, что силы его покидают, но вдруг вскочил и крикнул: