ПАРИЖ
Восемнадцатое столетие мыслит и живет космополитически. Наука Европы, ее искусство представляют еще одну большую семью: для человека духовной культуры еще не придумано современное нам яростное отграничение одного государства от другого. Художник и ученый, музыкант и философ странствуют в то время из одной резиденции в другую без всяких националистических ущемлений, чувствуя себя как дома везде, где они могут проявить свой талант и выполнить свою миссию, встречая дружеский прием со стороны всех наций, народов и государей. Поэтому в решении Месмера переселиться из Вены в Париж нет ничего особенного, и с первого же часа ему не приходится раскаиваться в перемене обстановки. Его аристократические пациенты из Австрии открывают перед ним двери посольства. Мария Антуанетта, живо интересующаяся всем новым, необычайным и занимательным, обещает ему свою поддержку, а бесспорная принадлежность Месмера к всемогущему тогда масонству[54] тотчас же вовлекает его в средоточие духовной жизни французского общества. Кроме того, его учение совпадает с исключительным моментом. Ибо как раз потому, что Вольтер[55] и энциклопедисты агрессивным своим скептицизмом вытравили из общества восемнадцатого века церковную веру, они, вместо того чтобы уничтожить неистребимую в человеке потребность веры ("ecraser l'infqme!")[190], загнали ее в какие-то другие закоулки и мистические тупики. Никогда не был Париж столь жаден до новшеств и суеверий, как в ту пору начинающейся просвещенности. Перестав верить в легенды о библейских святых, стали искать для себя новых и особенных святых и обрели их в толпами притекавших туда шарлатанах розенкрейцерства[56], алхимии[57] и филалетии[58]; все неправдоподобное, все идущее наперекор ограниченной школьной науке встречает в скучающем и причесанном на философский образец парижском обществе воодушевленный прием. Страсть к тайным наукам, к белой и черной магии проникает повсюду, вплоть до высших сфер. Мадам де Помпадур[59], правительница Франции, прокрадывается ночью через боковую дверь Тюильрийского дворца к мадам Бонтан, чтобы та предсказала ей будущее по кофейной гуще; герцогиня д'Юффе велит соорудить для себя дерево Дианы[60] (об этом можно прочесть у Казановы[61]) и омолаживается путем в высшей степени физиологическим; маркизу де Л'Опиталь какая-то старая женщина заманивает в глухое место, где ей во время черной мессы представлен будет Люцифер[62] в собственной персоне; но в то время как добрейшая маркиза и ее подруга, обнаженные с головы до пят, ждут появления обещанного дьявола, мошенница исчезает с их одеждой и деньгами. Наиболее почтенные мужи Франции трепещут от почтительного благоговения, когда легендарный граф Сен-Жермен тончайшим образом проговаривается за ужином и выдает свой тысячелетний возраст тем, что об Иисусе Христе и о Магомете говорит как о личных знакомых. В то же самое время хозяева гостиниц и постоялых дворов Страсбурга радуются переполнению своих комнат, потому что принц Роган принимает у себя, в одном из самых аристократических дворцов, отъявленного сицилианского проходимца Бальзамо, именующего себя графом Калиостро. В почтовых каретах, в носилках и верхом прибывают со всех концов Франции аристократы, чтобы приобрести себе у этого первоклассного шарлатана микстуры и волшебные снадобья. Придворные дамы и девицы голубой крови, княгини и баронессы устраивают у себя в замках и городских отелях лаборатории по алхимии, и вскоре эпидемия мистического помешательства охватывает и простой народ. Едва лишь распространяется молва о нескольких случаях чудесного исцеления у гроба парижского архидиакона на кладбище Сен-Медао, как туда стекаются тысячи людей и впадают в дикие корчи. Ничто необычное не кажется в ту пору слишком нелепым, никакое чудо достаточно чудесным, и никогда не было мошенникам столь удобно, как в эту, одновременно и рассудочную и падкую до сенсаций эпоху, бросающуюся на всякое щекочущее нервы средство, увлекающуюся всяким дурачеством, верующую, в своем скептицизме, во всякое волшебство. Таким образом, врач, владеющий новым универсальным методом, заранее мог считать свою игру выигранной. Но Месмер (и это следует оттенять неустанно) отнюдь не намерен отбивать у какого-нибудь Калиостро или Сен-Жермена золотые прииски глупости человеческой. Дипломированный врач, гордый своей теорией, фанатик своей идеи, более того, пленник ее, он хочет и желает прежде всего быть признанным официальной наукой. Он презирает весьма ценный и прибыльный энтузиазм угодников моды: благосклонный отзыв одного академика был бы для него важнее, чем шум, произведенный сотнею тысяч дураков. Но всесильные профессора отнюдь не усаживаются с ним вместе за один лабораторный стол. Берлинская Академия ответила на его доводы лаконически, что "это ошибка", Венский медицинский совет официально признал его обманщиком; становится понятным его отчаянно-страстное желание удостоиться, наконец, честного отзыва. Едва успев прибыть в феврале 1778 года в Париж, он сразу же направляется к Леруа, президенту Академии наук; через его посредство он настойчиво домогается, чтобы все члены Академии сделали ему честь и серьезным образом подвергли рассмотрению его метод в организованном им на первое время госпитале в Кретейле (поблизости от Парижа). Согласно инструкции, президент ставит это предложение на обсуждение. Но Венский факультет, по-видимому, забежал вперед, ибо Академия наук коротко и решительно заявляет о своем отказе от рассмотрения месмеровских опытов.
Не столь легко, однако, отступается человек, который, будучи проникнут страстной уверенностью в то, что дает миру нечто очень важное и новое, добивается для своей научной мысли научной санкции. Он тотчас же обращается к только что основанному Медицинскому обществу. Там он, в качестве врача, может требовать своего бесспорного и непреложного права. Еще раз возобновляет он предложение - представить в Кретейле своих излечившихся пациентов и дать с готовностью объяснения на всякий вопрос. Но и Медицинское общество не проявляет особой склонности стать в оппозицию к родственной ему венской организации. Оно уклоняется от стеснительного предложения под тем малоубедительным предлогом, что может судить об излечениях лишь в случаях, когда оно осведомлено о предшествующем состоянии пациентов, а этого в данном случае нет. Пять раз пытался Месмер добиться у всех факультетов мира признания или по крайней мере внимательного рассмотрения своей системы; нельзя было действовать прямее, честнее, в большем согласии с наукой. Лишь теперь, когда ученая клика своим молчанием выносит ему приговор, не ознакомившись с документами и фактами, лишь теперь обращается он к высшей решающей инстанции: к общественному мнению, ко всем образованным и интересующимся людям; в 1779 году он печатает на французском языке свой "Трактат об открытии животного магнетизма". Красноречиво и поистине искренно просит он помощи в своих опытах, участия и благоволения, ни одним намеком не обещая чудесного или невозможного: "Животный магнетизм это вовсе не то, что врачи понимают под словом таинственное средство. Это наука, имеющая свои обоснования, выводы и положения. Все в целом и доныне неизвестно, это я признаю. Но именно потому было бы несправедливо давать мне в судьи лиц, ничего не понимающих в том, о чем они решаются судить. Мне нужны не судьи, а ученики. Поэтому мое намерение состоит целиком в том, чтобы официально получить от какого-либо правительства дом, где бы я мог поместить больных для лечения и где мог бы, с легкостью и без особых околичностей, доказать в полном объеме действие животного магнетизма. Затем я хотел бы взять на себя подготовку большого количества врачей и предоставить тому же правительству решить, в какой мере желает оно распространить мое открытие - для всеобщего пользования или в ограниченных кругах, быстро или не спеша. Если бы предложения мои были отвергнуты во Франции, я покинул бы ее неохотно, но это, конечно, неизбежно. Если они будут отвергнуты повсюду, то я все же надеюсь найти для себя спокойный уголок. Под покровом своей добросовестности, свободный от упреков совести, я соберу около себя частицу человечества, того человечества, которому я хотел быть полезным в более широких размерах, и тогда придет пора ни у кого, кроме самого себя, не спрашивать совета, как поступать. Если бы я действовал иначе, то к животному магнетизму отнеслись бы как к моде. Каждый бы пытался блеснуть им и найти в нем больше или меньше того, что он действительно в себе содержит. Им стали бы злоупотреблять, и полезность его превратилась бы в проблему, разрешение которой последовало бы, может быть, лишь через несколько столетий".