Однако, так или иначе, цивилизация снова должна обрести путь. Тот, кто может предложить прекрасные поэтические мотыльки, — пусть вспоминает, пусть предлагает. Тот, кто может сконструировать сачок для мотыльков — пусть конструирует. Мой дар гораздо скромней, чем эти два, и, возможно, гораздо презренней. Но на долгом пути возрождения мы ведь должны будем стремиться не только к сверкающим вершинам научного озарения и поэтического вдохновения. Нет, мы будем также стремиться и к тем глупым, но приятным вершинам благополучия, когда вокруг тебя существует множество всяких вещей, делающих жизнь удобной и более чем сносной. И я думаю, что мой дар тоже чего-нибудь да стоит. Все эти глупые вещи когда-то существовали, значит, они были нужны, и если я буду напоминать о них людям, то они снова захотят обладать ими. И, следовательно, я и дальше буду бередить им душу, жалить комариными укусами их выцветшую память, возбуждать их умершие желания. Тогда, возможно, они смогут собрать заново Большие Часы, которые называются городом, государством, цивилизацией. Пусть кто-то хочет попить винца, а кто-то покачаться на кресле-каталке, а ещё кто-то построить планер с крыльями летучей мыши, чтобы воспарить на мартовском ветерке. А может быть, потом он захочет построить ещё больший электроптеродактиль, чтобы дать возможность ощутить восторг полёта ещё большему количеству людей. Один пожелает устроить новогоднюю ёлку, а другой пойдёт в лес и срубит её. Было бы только желание что-то делать, а я уж тут как тут — всего лишь для того, чтобы напомнить, как это было раньше. Ха! Когда-нибудь и я, возможно, начну выступать: «Только то хорошо, что хорошо, лучшее-враг хорошего. Только качественный товар — настоящий товар!» Но розы прорастают из навоза. Посредственность должна существовать — только на этом навозе может вырасти гениальность. Поэтому я должен быть наилучшей посредственностью в этом мире и сражаться со всеми теми, кто говорит: «Стену головой не прошибёшь, голыми пришли в этот мир — голыми и уйдём, не стоит и барахтаться, гори оно всё гаром, и по мне хоть трава не расти». Я буду сколачивать бродячие племена одичавших обезьянолюдей, буду подбивать на бунт робких людей-овечек, жующих жёсткую, сухую травку и вымаливающих подачку у феодальных волков-лэндлордов, окопавшихся на вершинах редких небоскрёбов. И этих крестьян я буду дразнить запахами забытой пищи, убивать откровениями консервных банок, пронзать бутылочными штопорами. Я буду терзать их призраками «Бьюиков», «Импал» и «Шевроле», громить их батареями сухого «Мартини» и эскадронами «Белой Лошади» до тех пор, пока они не возопят о пощаде. Смогу ли я сделать всё это? Надо пытаться.
Старик с последним своим словом проглотил последнюю горошину, а его добрый самаритянин-хозяин просто стоял и смотрел на него взглядом, полным мягкого изумления, а за стеной было слышно движение людей по всему дому. Слышались стуки, шаги, голоса, двери открывались и закрывались.
Хозяин наконец сказал:
— И вы ещё спрашиваете — почему мы вас не выдали? Вы слышите, что происходит за дверью?
— Похоже на то, что там собрался весь дом.
— Именно. Все до единого. Старина, дурень вы этакий, вы помните… кинотеатры, куда можно было заезжать на автомобилях.
Старик улыбнулся.
— А вы?
— Смутно. Слушайте, сегодня, сейчас, если хотите рискнуть и снова стать дураком, то давайте делать это вместе. Удары должны быть результативными. Зачем тратить силы на одного или двух, или даже трёх, если…
Хозяин распахнул дверь и сделал рукой приглашающий жест. Тихо, в молчании, по одному или парами, в комнату стали заходить жильцы дома. Они входили, как входят в синагогу или в церковь или в ту церковь, которая называлась кино. Время клонилось к вечеру, а солнце клонилось к западу. Скоро наступят сумерки, комната погрузится во тьму и при свете единственной лампочки люди будут слушать голос одинокого человека, и это будет похоже на старые времена, на темноту в кинотеатре или в автомобиле. И это будет всего лишь воспоминанием, словами про попкорн и жевательную резинку, прохладительные напитки и леденцы, но всего лишь словами, только словами…
И пока люди входили и усаживались на полу, старик смотрел на них, не в силах поверить, что это он, сам того не подозревая, собрал их здесь. Хозяин сказал:
— Не правда ли, это лучше, чем партизанить на открытом воздухе?
— Да. Странно. Я ненавижу боль. Я терпеть не могу, когда меня преследуют и бьют. Но я не могу держать язык за зубами. Раз у меня есть язык — он должен делать своё дело. Но так, конечно, лучше.
— Хорошо. — Хозяин вложил в его ладонь красный билет. — Когда через час вы закончите, то воспользуетесь этим билетом. Я получил его от одного своего друга, работающего в Транспортном управлении. Каждую неделю через всю страну отправляется один поезд. Каждую неделю я получаю один билет, чтобы иметь возможность помочь какому-нибудь идиоту, которому хочу помочь. На этой неделе этим идиотом будете вы.
Старик прочёл на красной бумажке название пункта назначения:
— Чикаго-бис. — И добавил: — А что — Бис всё ещё существует?
— В следующем году люди надеются наконец взорвать перемычку озера Мичиган и заполнить его водой воронку, где раньше был старый Чикаго. А вокруг кратера более или менее наладилась жизнь, есть даже железнодорожная ветка. Раз в месяц на запад ходит поезд. Когда вы покинете нас, больше уже не останавливайтесь, будьте всё время в пути и забудьте, что встречались с нами. Я дам вам небольшой список людей, похожих на нас. Через некоторое время после прибытия навестите их там, в глуши. Только, ради бога, в пути держите рот на замке. А вот это…
Хозяин вручил старику жёлтую карточку.
— Мой знакомый дантист. Он вставит вам зубы.
Все уже были в сборе, и время было позднее, и хозяин с женой заперли дверь и стали около неё и глядели по сторонам и ждали тех самых последних секунд, когда старику можно будет начать.
Старик встал.
В комнате сделалось очень тихо.
В полночь ржавый поезд, дребезжа и скрежеща, подошёл к усыпанной только что выпавшим снегом станции. Под беспорядочной сумятицей снежинок толпа оборванных, грязноватых людей подхватила старика и внесла его в старый вагон с жёсткими сиденьями, протащила по коридору и зашвырнула в пустое купе, которое когда-то было туалетом. Скоро пол купе стал одной общей постелью, на которой ёрзали, ворочались и толкали друг друга шестнадцать человек, пытающихся забыться сном.
Поезд мчался в белую пустоту.
«Старик, мысли, тихо, заткнись, нет, не болтай, ничего, нет, затихни, думай, осторожно, замри! Пойми, что ты сейчас всего лишь игрушка судьбы — тебя швыряет туда, бросает сюда, несёт куда-то — как трясёт и толкает этот поезд, в котором сидишь, скорчившись, подпирая спиной стенку. В этом ужасном купе, среди этого жуткого сна, не спишь только ты, да ещё один, другой. Направо, в нескольких футах от тебя, прислонился к стене восьмилетний мальчик, и нездоровая бледность постепенно сходит с его щёк. Он бодрствует, глаза его блестят, он, кажется, наблюдает, да, он наблюдает за тобой, следит за твоими губами. Он глядит, поскольку должен глядеть. Поезд гудит, ревёт, качается, стонет и мчится».
Полчаса пролетели в утомительном грохоте и перестуке колёс, и губы старика ни разу не шевельнулись, как будто были забиты гвоздями. Ещё час. Он ни разу не открыл рта. Ещё час, и мышцы вокруг губ и на щеках расслабились. Ещё через час ему пришлось открыть рот, чтобы облизать пересохшие губы. Мальчик смотрел. Мальчик ждал. Поезд снежной лавиной рвался вперёд, вдребезги разбивая неисчислимые завалы тишины в стылом воздухе окружающего пространства. Пассажиры глубоко погрузились в беззвучный кошмар, в цепенящие пучины сна, каждый сам по себе, но мальчик не отводил глаз, и наконец старик мягко подался вперёд:
— Тсс. Мальчик, тебя как зовут?
— Джозеф.
Поезд качался и стонал во сне — чудовище, продирающееся сквозь безвременную тьму навстречу заре, которую невозможно было представить.