Боль пропала только тогда, когда кожа вдруг почернела. Когда стиральный порошок разорвал вену в клочья.
Вторник, четвертое июня
Йохум Ланг не мог заснуть. Последняя ночь была еще хуже предыдущих.
Из-за запаха. Последний поворот ключа – и он тотчас же узнал его. Все камеры всегда так пахли, неважно, в какой ты тюрьме, запах везде один и тот же. В любой каталажке стены, койка, шкаф, стол и даже свежевыбеленный потолок – все пахло одинаково.
Он сел на край кровати. Зажег сигарету. Воздух и тот такой же. Тюремный. Глупость, конечно, причем такая, что никому и не скажешь, но точняк – любая камера в любой тюряге и на любой зоне пахнет одинаково, как ни одна комната нигде в мире.
Он напомнил о себе – он и всю прошлую ночь этим занимался. Подошел к металлической пластинке на стене. Там была красная кнопка, он нажал на нее и долго держал.
Вертухай ответил не сразу:
– Чего тебе, Ланг?
У него на центральной вахте зажглась красная лампочка, так что ничего не попишешь – пришлось отреагировать на сигнал. Йохум подался вперед и прижал губы к микрофону:
– Я хочу смыть с себя эту вонь.
– Забудь. Ты все еще такой же заключенный, как и остальные.
Ланг ненавидел их. Он отсидел свой срок, но эти твари будут издеваться до последнего.
Он посидел на кровати, огляделся вокруг. Надо подождать минут десять. А потом снова напомнить о себе. Обычно они сдавались. Три-четыре раза, и они отступали от правил, делали шажок в сторону, впрочем, достаточно большой, чтоб он мог протиснуться туда, где посвободнее, и глотнуть воздуху. Они понимали, что он не настолько глуп, чтоб устраивать бузу в последнюю ночь, но понимали также, что с завтрашнего дня запросто могут – совершенно случайно, конечно, – столкнуться нос к носу там, в городе. Так что благоразумнее дать ему небольшое послабление.
Он встал. Пара шагов до окна. Пара шагов обратно, до обшитой железом двери. Он положил в целлофановый пакет две книги, четыре пачки сигарет, мыло, зубную щетку, радио, ворох писем и нераскрытую упаковку табака – он бросил курить два года и четыре месяца назад. Поставил пакет на стол. Двигался как можно медленнее, чтобы протянуть время.
Он снова напомнил о себе. Раздраженно приник губами к микрофону – металлическая пластинка, в которую он вмонтирован, запотела от его дыхания. Эта сволочь опять медлила с ответом.
– Отдай мою одежду.
– В семь часов.
– Я сейчас все отделение поставлю на уши!
– Делай что хочешь.
Йохум стал колотить по двери. Кто-то на другом конце коридора ответил. Потом еще один. Потом – он услышал – еще. На этот раз вертухай отреагировал попроворней:
– Ты всех разбудил!
– Я ж предупреждал.
Вахтенный вздохнул:
– М-да. Значит, так. Мы идем с тобой к мешкам. Ты там примеришь одежду. И сразу назад. И до семи часов ни звука.
Коридор был пуст.
Никто не бузил. За каждой дверью дышал человек, которому еще сидеть и сидеть, так что на этот рассвет им всем наплевать. Но не ему. Он шел по отделению. Шестнадцать камер – по восемь с каждой стороны. Кухня, бильярдный стол, телевизор. Он шел след в след за вертухаем, уставившись тому в спину. Здоровый, черт. Такой, пожалуй, вырубит одним ударом. Через десять минут после освобождения. Он наверняка это и раньше делал.
Они шли мимо закрытых дверей, за которыми располагались другие отделения, по одному из бесконечных подземных коридоров, по которым он проходил бессчетное количество раз. Они шли к центральной вахте. Главный выход был совсем рядом, по ту сторону стены, на которой мерцали мониторы. Вот оно – то, ради чего он ругался и барабанил в дверь. Пройти вдоль джутовых мешков, пахнущих подвальной сыростью, найти среди сотен других свой мешок, открыть и надеть одежду, которая в нем лежала. Мала. Она всегда была ему мала – а в эту ходку он вообще прибавил аж семь кило: качался как ненормальный. Он огляделся вокруг. Ни одного зеркала. Коробки с бирками, на которых написаны имена, бродяги бездомные – все, что у них было, лежало в этих картонных коробках здесь, в исправительном учреждении Аспсос.
Флакон с одеколоном «Карл Лагерфельд» перекочевал из мешка в его карман. Охранник ничего не заметил, а может быть, просто не стал связываться. Йохум Ланг не нюхал парфюма с тех самых пор, как у него в первый же день изъяли все, что запрещено инструкцией. В том числе и одеколон, поскольку в нем содержится алкоголь. Теперь он разделся догола, отвернул крышку флакона, наклонил голову и стал лить пахучую жидкость себе на макушку. Он встряхивал и встряхивал пузырек, пока не опустошил его совсем. Струйки одеколона стекали с головы на плечи и ниже, вдоль тела, до самых ступней, прямо на пол. Он смыл, содрал с себя тюремную оболочку. Осталась только вонь. Это вонял одеколон.
Без десяти семь. Вертухай-то оказался пунктуальным.
Дверь распахнулась настежь, Йохум схватил свой целлофановый пакет, харкнул на пол камеры и вышел вон.
Теперь ему оставалось только пройти по коридору, переодеться в тесную одежду, которую он уже примерял сегодня, расписаться за треханые три сотни и билет на поезд, послать всех вертухаев к чертям собачьим, пока решетка медленно отъезжает в сторону, выйти на улицу мимо последнего вахтенного, показав ему безымянный палец, дойти до ближайшей стены, дернуть вниз ширинку и помочиться на штукатурку.
Было ветрено.
Глубоко в недрах полицейского управления рассвет пел дуэтом с Сив Мальмквист. И так было всегда. Эверт Гренс работал полицейским уже тридцать три года, и тридцать из них ему полагался личный кабинет. У него был магнитофон, которому примерно столько же лет, – с монодинамиком, однодорожечный. Он получил его на свое тридцатилетие и с тех пор с ним не расставался; куда бы его ни переводили, он перетаскивал его из кабинета в кабинет. Магнитофон играл только Сив Мальмквист. У Гренса целое собрание ее кассет, но везде одно и то же – весь ее репертуар, просто иногда записанный в разном порядке.
Сегодня утром он поставил альбом шестидесятого года «Тонкие ломтики», песню «Everybody's somebody's fool». Он всегда приходил в контору первым, поэтому включал так громко, как ему самому хотелось. Иногда кто-нибудь жаловался на шум, но, нарвавшись пару раз на его кислую мину, оставлял в покое – за закрытой дверью, из-за которой доносился голос Сив. Там он зарывался в многочисленные папки «Дело №…» и ждал, когда же закончится его жизнь.
Он погрузился в воспоминания о вчерашнем дне. Сначала Анни, такая красивая, аккуратно причесанная, в свежевыглаженном платье. Она смотрела на него с большим вниманием, чем обычно. Между ними как будто даже что-то произошло, наладилась какая-то связь. Словно на мгновение он стал для нее кем-то большим, чем просто незнакомец, что сидит напротив и держит ее за руку. Потом Бенгт в своем славном домике, где кипела жизнь. Завтрак: перепачканные вареньем дети и многозначительные взгляды. Он, как обычно, был очень благодарен и старался радостно кивать и вообще вести себя как член этой счастливой семьи, лишь бы никто не догадался, что именно в эти минуты он чувствовал себя как никогда одиноким. И никак ему не отделаться от этого чувства, только вот если сделать музыку погромче – чтобы затолкать его внутрь.
Он встал, медленно прошелся по старому линолеуму. Надо подумать о чем-нибудь другом. О чем угодно, только не об этом. Перестать сомневаться. Хотя бы сегодня, А лучше навсегда. Он всем пожертвовал ради работы, ради будней полицейского. Ради этого. Жизнь проходит как в тумане: вчера был день, сегодня еще один, завтра еще… И так тридцать лет – ни жены, ни детей, ни настоящих друзей. Только длинная и честная служба, которая меньше чем через десять лет должна закончиться. Его отправят на пенсию.
Эверт Гренс оглядел свой кабинет. Кабинет был его, только пока он тут работал. А потом за этот стол сядет кто-то другой. Он продолжал шагать, прихрамывая, неся большое тяжелое тело, неловко поворачивая у окна, чтобы не задеть полки. Он некрасив и знает это, но он полон силы – настоящей, опасной, проклятой силы. Он пригладил то, что когда-то было волосами, а теперь больше походило на серый, клочковатый, коротко стриженный мех. Он слушал: