Двадцать третий год пошел Степану Гурьеву, второго ребенка родила ему жена Анфиса, а он все не угомонился, мечтал о далеком синем море, о больших кораблях, о жизни, полной опасностей и приключений. Однако он любил Анфису, и расставаться с ней было жалко. «Надо ли искать счастье за морем, когда оно рядом?» — думал Степан и не знал, увидит ли он море, отпустит ли его Анфиса.
Когда дед Аристарх потерял четыре пальца на правой руке и к морскому делу стал не способен, начал он ходить по рекам на дощанике, принадлежавшем боярину Федорову. Степан Гурьев упросил деда обучить его кормщицкому делу, а когда дед постригся в Спасо-Андроников монастырь и сделался старцем Феодором, боярский дощаник стал водить Степан. Но мысли о далеком синем море, у которого нет берегов, а вода соленая, не оставляли Степана Гурьева. Он не раз командовал в мечтах большим кораблем с тремя высокими мачтами, белыми парусами и со многими мореходами на борту.
— Степан, Николенька занедужил, — тихо прикоснулась к плечу мужа Анфиса. — Огневица, боюсь, не помер бы…
Степан обернулся.
— Я к боярину Ивану Петровичу собираюсь. Обсказать надобно, с чем дощаник привели. Бери Николеньку, поедем вместе. Попросим боярина, авось поможет. В деревне-то он сколь людей вылечил.
Солнце поднималось над Москвой яркое, ласковое. Оно освещало десятки тысяч домов и домиков, сотни церквей и монастырей. Дома теснились один подле другого только в Кремле и прилежащих улицах, а дальше, за городской стеной, они утопали в зелени садов и огородов. Многие хоромы были в две и три кровли, с острыми крышами и затейливыми флюгерками. То там, то здесь встречались каменные богатые палаты бояр или богатых купцов. В каких-нибудь двух верстах на зеленом холме прятался среди деревьев белый Спасо-Андроников собор.
Степан Гурьев подрядил за два десятка деревенских яиц телегу и с женой Анфисой, державшей на руках хворого мальчугана, поехал на Варварку, к дому боярина Федорова.
На Степане был новенький кафтан из белой ржевской сермяжины, а голову покрывала войлочная шляпа. Анфиса вырядилась в холщовую праздничную рубаху с длинными, в двадцать локтей, рукавами. Рукава укладывались складками, набегавшими одна на другую. Широкие вверху, они утончались книзу, и у запястья были завязаны голубыми тесемками.
Во дворе боярина Федорова толпились вооруженные люди, перебирали ногами оседланные лошади. Лаяли на все голоса сторожевые псы. У амбаров стояли груженые повозки, запряженные либо парой, либо четверкой добрых коней.
Старший приказчик боярина Терентий Лепешка был рожден в той же деревне, что и Степан, и приходился ему дальним родственником. Он вертелся во дворе и сразу заметил кормщика.
— Уезжает наш кормилец, наш батюшка Иван Петрович, по царскому слову воеводой в Полоцк, — сказал он земляку. — Как выйдет во двор, ты ему и обскажешь все, что надобно.
Сначала из дверей вышла боярыня Мария Васильевна, круглая маленькая старуха с розовыми щечками. За ней вынесли три сундука в железной оковке. Боярыня улеглась на мягкую постель, приготовленную в зеленой крытой колымаге, сундуки поставили у нее в ногах.
Вскоре показался сам боярин Федоров, оружный, в кольчужной рубахе и железном шлеме. Все, кто ждал его выхода на дворе, согнулись в поясном поклоне.
— Государь Иван Петрович, — сказал приказчик Терентий, — кормщик Степан Гурьев из деревни Федоровки зерно и другие припасы приволок. Что велишь?
Боярин поднял глаза из-под седых лохматых бровей.
Степан, волнуясь, передал список, составленный приказчиком Серебровым. Капли пота выступили у него на лбу.
Иван Петрович расправил бумагу, внимательно прочитал.
— За три недели управился кормщик, молодец, — сказал он, передавая список Терентию. — Зерно на мельницу. Да не сразу все молоть, а по надобности. За остальным лошадей пошли. Освободишь дощаник — пусть домой ворочается.
Боярин откашлялся, словно у него першило в горле. Степан мял в руках шапку и не уходил.
— Государь Иван Петрович, — сорвавшимся голосом вдруг сказал он, — помоги, сынок младшенький занедужил.
— Что с ним? — нахмурился боярин.
— На реках простыл, огневица, памяти нет.
— Где мальчик?
— Здесь, — с надеждой произнес Степан, — жена, вон она, на руках его держит.
Боярин повернул голову и увидел у крыльца высокую миловидную женщину с ребенком. Быстрым шагом он подошел к ней, развернул лоскутное одеяльце, взял мальчика за руку, подумал, нахмурив лоб, и молча вернулся в дом. Во двор он вышел, держа в одной руке глиняный горшок и в другой несколько сухих белых кореньев.
— Зовут тебя как, красавица?
— Анфисой, — заплакав, сказала баба.
— Три коренья свари в этом горшке. Отвар давай хворому по глотку шесть раз на день. Выпьет — свари еще… Не убивайся, поправится сынок… — Боярин снова закашлялся.
— Спасибо тебе, боярин…
Иван Петрович торопился и не стал выслушивать слова благодарности. Усевшись в седло, он тронул поводья, и гнедой конь вынес его за ворота.
Следом поскакали оружные слуги, покатилась крытая повозка с боярыней и десятка два телег со всяким припасом.
— Государь наш еще вчера собрался ехать, да не успел, — сказал Терентий, когда последняя телега выехала на улицу и привратник закрыл дубовые ворота. — Вишь, снадобье дал, теперя ребенку полегчает.
— Так-то оно так, — отозвалась Анфиса, — спасибо боярину. Однако… — она замялась, — надоть господу богу во здравие младенца молитву вознести. У Андроника-монастыря родной дядя Степана в монасех. Вот бы нам туда… — Она с мольбой посмотрела на мужа.
— Молитва никогда не помешает, — поддержал Терентий. — Сегодня в Покровском соборе сам новопоставленный владыка Филипп службу правит. Твоей молитве рядом со святительской сподручнее до бога дойти… Вот что, Степан, запрягу-ка я лошадку ради болящего младенца. Сначала к Покровскому собору поедем, а после и к Андроникову монастырю. А сейчас — ко мне. Женка пусть снадобье варит, а мы с тобой покалякаем.
Терентий Лепешка знатно угостил Степана Гурьева и его жену Анфису. Стол был заставлен всякой всячиной. От малосольных огурцов шел щекотливый чесночный дух. За обедом земляки выпили хмельного и разговорились.
— Сколь времени, милай, ты в Москве не был? — спросил хозяин, выслушав деревенские новости.
— Три года, Терентий Григорьевич.
— Три года? За три года у нас в Москве крутая каша заварилась, не приведи бог.
— Как тебя понимать, Терентий Григорьевич?
— Так и понимай, что каша крутая. За три года столь голов срублено, сколь людей на колья посажены и от других казней сгибли — не счесть.
— А кто тую кашу заварил?
— Царские слуги-кромешники.
— А царь-то, Иван Васильевич, почто слугам волю дал?
Терентий Лепешка не сразу ответил.
— Как тебе обсказать, милай. В прошлом годе в день святые Троицы гости к нашему боярину съехались. Знатная застолица была, пиво, мед хмельной пили. Слыхал я разговор промеж гостей, — Терентий понизил голос, — будто большой царский воевода князь Андрей Курбский изменил царю и Русской земле и к литовскому королю отъехал. И другие бояре будто царю изменили. Осерчал Иван Васильевич, от царства хотел отказаться, отъехал в Александрову слободу. От расстройства у него, почитай, все волосья на голове вылезли, похудел, поблек. Теперь царь только кромешникам верит. Говорят, он в Александровой слободе свой монастырь завел и кромешники у него в монасех. И ходят они наособицу, не как все, в черных кафтанах да в черных шапках. Среди них и немцы и татары крещеные есть. А самый матерый у них Малюта Скуратов…
Степан Гурьев слушал раскрыв рот.
— И слободской народ другим стал, сколь его теперь в Москве живет — сила. И купцы, и мастера, и ремесленники — все хотят свой голос иметь. Раньше, что сказал господин, то и ладно, а теперь и то им плохо, и то нехорошо. Мы да мы, советы норовят давать, будто без них бояре не разберутся. Разговоры среди горожан вольные пошли. Божественное хулят, попов и церковь… А откуда разговоры идут? От попов же и монасей… — Терентий ухмыльнулся и недоуменно пожал плечами. — До царского уха разговоры ихние достигли, и восхотел он управу на них найти. Кромешники за вольности не милуют.