– И не уговаривай, – сказал Колчанов, разливая остатки. – Не пьет. У нее дед старовером был. Его внучка. У них в Сафонове одни староверы жили, к ним, говорят, пьяных-то и в деревню не пускали.
Колчанов засмеялся смехом человека, внешне подтрунивающего над таким положением вещей, однако не скрывающего, что выбрал жену из лучшего человеческого материала, как выбирал, наверно, холодильник «Днепр», приемник «Фестиваль», телевизор, черепицу на крышу дома, узорчатый линолеум на кухню, прочную полированную мебель и все, что находилось в пределах зеленого забора, – разношерстное, однако ноское и дающее максимум того, что можно ждать от вещей.
– Вот ты спросил, чего я не летаю? – пьяно растягивая слова, сказал Колчанов. – Думаешь, меня по болезни списали? – Он посмотрел на сыновей, принял мину строгого отца и приказал: – Марш спать! Мать, гони, посидели, и будет.
Он допил свою рюмку и продолжал:
– Я в училище как попал? Сдуру. Развели агитацию в военкомате, ну я и пошел. Одно слово – летчик! А чего мне слово? Чего в нем, в слове-то? Ты летишь, а никто и не знает, кто летит и куда летит. Вот ежели гробанешься, может, и узнают. Вот тебя во всем городе один я узнал, а не дотянули бы – все узнали, Помнишь Котлярова? Красавец парень! А после аварии? На ЛА-9? Нет, думаю, это дело не по мне.
– Будет тебе, – спокойно сказала Марья Васильевна.
Она смотрела на вспотевшего мужа отчужденно, ее сжатые губы выражали брезгливое пренебрежение.
– Ты бы Алексею Сергеевичу охоту устроил на зорьке… Вы же охотник?
– Опять угадали. А что, есть куда сходить?
– Заметано, – послушно отозвался муж. – Мне завтра нельзя, на работу к четырем, а тебя шофер подбросит на луга, к Сафоновским озерам. И собаку возьми. Па-аршивая собака, но из воды подаст, только потому и держу. Ружья?.. Сейчас.
Он встал и нетвердо вышел в соседнюю комнату.
– Откуда вы? – просто спросила женщина.
– Живу в Энске, работаю в пригороде… Правда, сейчас мы летаем не со своего аэродрома. – Лютров вдруг замолчал, по лицу женщины тенью скользнуло выражение сожаления, словно он говорил совсем не о том, о чем она спрашивала.
Не дослушав, она вышла на кухню. Вернулся Колчанов. В руках у него было ружье и патронташ, набитый красными патронами.
– Вот. «Зауэр». Бой что надо. Плащ и сапоги в прихожей.
Марья Васильевна внесла большую кастрюлю с пельменями. Первую тарелку она подала Лютрову, не взглянув на него, потом мужу.
Колчанов наклонился над горкой пельменей, окунув лицо в густой пахучий пар.
– Как тут вторую не откупорить, а? Маш?
Марьи Васильевна покосилась на Лютрова, спокойно ожидая, что скажет он. Лютров отрицательно покачал головой.
– Тебе больше нельзя, – холодно сказала она.
– Маша, такой гость!
– Тебе когда вставать? Будешь свободный – пей.
– Во, понял? И все.
– Жена права, Петр Саввич. И мне хватит, завтра начальство мое прилетит, неудобно.
– Молчу! Дело есть дело.
Если бы Колчанов был трезв, говорить было бы некому и не о чем. Лютров слушал одни и те же разглагольствования о «плохом постанове дела», об отсутствии необходимой наземной техники для обслуживания самолетов, о том, что в Перекатах не хотят жить летчики, а стюардессы развратили местных барышень короткими юбками («У нас такое ни в жизнь не обозначилось бы, а тут – форма!»); что механики ничего не смыслят в своем деле и задарма получают деньги.
Лютров хорошо знал весьма распространенную категорию людей, которые видят огрехи везде, начиная от постановлений месткома и кончая модой на длину юбок, что не мешает им извлекать пользу из каждой буквы закона. А то, что Колчанов принадлежал именно в этой малопочтенной категории, Лютров не сомневался. В душе Колчанову было наплевать на хорошие и плохие «постановы дела», главная его забота – доказать свою непричастность к тому, что некогда может быть поставлено ему в вину.
– Будет, – остановила его жена, – совсем заговорил человека, а и ему отдохнуть нужно, десятый час!
– Это верно. Ты ему постели.
– Не твоя забота. Ступай ложись, – сказала она и направилась в соседнюю комнату.
Колчанов послушно поплелся за ней.
Через десять минут Марья Васильевна вернулась. В руках она держала большую подушку со свежей, только что надетой наволочкой, простыни были зажаты под мышкой.
Я вам здесь постелю, это у нас самая большая лежанка, – улыбнулась она, подходя к большой тахте у окна.
Не давая себе отчета, зачем он это делает, Лютров поглядел на приоткрытую дверь спальня хозяев.
– Спит уже, – ответила она на его взгляд, – он как сурок: чуть выпьет или поест поплотнее – и разомлеет… Головой слаб.
– Я начинаю верить, что вы и в самом деле угадываете мысли, – сказал Лютров.
Минуту она невозмутимо взбивала подушку.
– Разглядеть человека много ума не надо. А такой, как мой Петя, сам себя кажет: пригласил в гости, чтоб потешиться, вот-де какие у меня приятели, и сам же охаял вашу профессию, потому как не осилил… Чего в нем невидного? Ест, болтает одному себе в лад, и весь тут. Вот вы летаете, давно, поди, если мужа еще обучали, значит, дело по плечу вам, так в это видно… Человек вы не суетливый, глядите спокойно, весь для людей, тихий, вроде бы сторонний. Значит, сильный. Не кулаками, душой. А уж коли человек сильный не в начальниках ходит, значит, делом мастит да совестлив: ему людьми-то понукать стыдно, совесть не велит… Моему только дай власть, он всякому укажет, со всякого взыщет, всякого служить заставит, потому как совесть для него китайская книга: хоть год гляди, ничего не выкажет… А такие, как вы, совесть-то хранят свято, неприкосновенно, как намогильную плиту материну.
– Люди скрытны, Мария Васильевна, иногда их принимают за тех, кем они хотят выглядеть.
– Верно, иной и вырядится в человека, а приглядись, дурак и скажется…
Лютров слушал женщину, как, наверно, в давние времена слушали пророчиц: от нее исходила покоряющая уверенность в своем всепонимании. Она говорила, как стелила постель, – споро, без лишних движений, нисколько не сомневаясь, что брошенная простыня ляжет так, как то должно быть.
– Прислала к нам молодого врача из Москвы. Давно это было. Высокий, волосы на лоб зачесаны, бородка стриженная, а самому лет тридцать. Стали бабы говорить: чудак, мол, а дельный, лечит знающе, заботливо. Что ж, думаю, чудного-то в нем, коли врач знающий? Борода на мужике не велика чудинка. Оказывается, висит у него на дверях записка, что входите, мол, все, кому до меня нужда, а попусту только белым синьорам можно. Что это, думаю, за белые синьоры? Санитарки, что ли?.. Шла как-то мимо, дай, думаю, зайду. Он у нас через два дома жил, у бабки Саши. Комната у него с отдельным «ходом, а на дверях, и верно, записка под стеклышком: «Входите, если нужна помощь врача, начался пожар, наводнение или вы белла синьора». Вот оно что… Вхожу. Сидит за столом в сорочке, не оборачивается, говорит: «Минутку». Стою. Долго писал, потом повернулся, поправил очки вот эдак, – она растопырила пальцы, как пианист на октаву, – и говорит: «Слушаю?» Разглядела я его получше и отвечаю: «Записку-то с дверей снимите». – «Это почему?» – «Пожар случится, выскочите. Наводнений у нас не бывает, а красивые женщины по объявлению не придут». – «Однако вы пришли». – «На дурака пришла поглядеть». Сказала, с тем и ушла.
– А вы злая.
– Не велико зло одернуть человека, коли тот выставляется.
– И снял записку?
– Дураки-то, они упрямые… Бабкина дочь приехала, она и сняла, да и его, голубчика, заодно прибрала к рукам, хоть и старше годами. Теперь в Энске живут, сошлись. Он, сказывают, с женой развелся, ее предпочел, несмотря что у нее Валера, дочь взрослая… Отец-то ее совсем молодым помер, болел сильно… Хотя и шальная баба была, но и красавица, это уж чего там… Родить родила, а растить бабке Саше пришлось. Мать-то свою Валера не во всякий праздник видела. Появится в Перекатах на неделю, да и умахнет на год. Все в какие-то экспедиции ездила. Теперь муж ездит… Отчим в экспедицию, а Валера к матери погостить… Да в этот раз что-то не путем сорвалась. С работой рассчиталась, в тот же день билет взяла на самолет, ей муж мой доставал, со скидкой. А завтра, гляди, и умахнет… Девушка она хорошая, уважительная, да путных людей не знала. Маленькой была – обижали кому не лень, выросла, тоже тунеядцы какие-то вокруг вьются. В Энске-то, может, и замуж выйдет за хорошего человека или учиться пойдет… Да только отчим вот, говорят, против, чтобы она у их жила. Я-де своих детей бросил не для того, чтобы чужих кормить. Да и то, правду сказать…