Старик разволновался. Голос его все более суровел, становился неприязненным, словно он не рассказывал, а тщетно оспаривал Лютрова.

– Девкой жила как летела, а замуж вышла, глядь, и без крыла. Помаялась с месяц да вернулась к матери, все меньше страму. А тому раздолбаю и горя мало. «Таких баб где хошь найду. Подходи и «битте пробирен». По сей день побирается, а жены все нет… Э, чего уж там!

Он поднялся и оглядел пруд.

– Иди, мой кобеля… Ушла.

Женщина уходила ленивой походкой рослых людей. Свободного покроя платье сминалось на влажном теле крупными ломкими складками.

Минуту они молча смотрели ей вслед.

– Нехорошо бабе эдак-то, без мужа, без робят, а? Нынче как понимают?

– Нехорошо, отец.

– Чего хуже… Однако ж иттить пора, а то, гляди, взаправду сгинет старухина частная собственность.

Он попрощался и боком спустился в ложбину, заросшую ольхой.

Он сидел над обрывом, следил, как бегут по лугам тени распуганных солнцем облаков, и был в том состоянии, когда впервые для самого себя открываешь, во что повергает людей вынужденная посадка. Дальше лететь невозможно, время девать некуда, невольная остановка вперед расписанного движения подсказывает: остановись и ты, подумай, все ли у тебя есть для большой дороги… А что пройдено, то пройдено. Хотел ты того или нет, все, что было с тобой и чего не было, – твое. А ты – это тончайшая вязь духовного, накопленного тобой, и если до сих пор казалось, что жизнь твоя выткана из всего хорошо осмысленного, то, наверно, потому, что ты никогда не задумывался, так ли это. Ты глядел только вперед, как в полете у земли, когда набираешь хорошую скорость… Впрочем, нельзя сказать, что ты никогда не задумывался, так ли ладно все у тебя. Ты думал об этом осенью, получив от вдовы брата его записки о детстве… Это как золотая монета, брошенная в недвижную воду прошлого: волшебно поблескивая, она принимается сновать в темной глубине, все дальше увлекая намять за причудливой ломаной линией, туда, где было когда-то детство, была мать, был дед Макар, брат Никита… Все жизни их тянутся к тебе. Ты держал в руках записки Никиты и в тайной тревоге думал: кому от тебя перейдет память о них, твоих родных людях?.. Но тогда эта тревога незаметно оставила тебя, как недолгое недомогание. Она не могла пустить глубоких корней, потому что рядом был Сергей со своей веселой уверенностью, что, несмотря ни на что, все на этом свете идет как следует…

Ничто так не старит душу, как смерть дорогих тебе людей. И ничто так не отяжеляет прожитых лет, как потери. Лютрову тридцать восемь, и это уже не молодость. Молод Долотов, о котором даже Боровский говорит: «Этот мальчишка заставит себя уважать». Но и «мальчишке» тридцать три. И все-таки он молод, молод Какой-то нелегко уловимой внутренней напряженностью юноши, который обрел самую нужную, самую пригодную для жизни форму, и его невозможно застать врасплох – так содержательно ловок он.

Из стариков летает один Боровский, живая реликвия фирмы. Летает и не думает уходить на пенсию, как это сделал Фалалеев, которого Боровский еще до войны учил делу, а затем перестал замечать и даже здороваться. Теперь уже ветеранами считают их – Гая, Козлевича, Лютрова, Костю Карауша. Остальные пришли по-разному, позже. Каждый год приходят молодые ребята. Они зовут Лютрова по имени-отчеству и, кажется, любят его. По крайней мере, так говорит Гай. Среди молодых есть настоящие работники. В них что-то от Бориса Долотова.

Но Лютрову не обрести больше такого друга, каким был Сергей. Хоть он любит Гая, чувствует и ценит его внимание. В те трудные дни после гибели Сергея Гай будил Лютрова телефонными звонками по утрам.

– Встал?

– Ага.

– Отмокай… Погода плохая, считай, свободен от полетов.

– Нет, Гай, я приду.

– Своди на ус… И забегай вечером, жена просила. Житья не дает.

– Жениться тебе надо, – наставительно шептала золотоволосая жена Гая, – ила просто сойтись с женщиной.

– А с замужней можно?

– Боже, конечно! – охотно принимала она шутливый намек.

И спрашивала с недоуменными нотками в голосе:

– Как же это ты один? С ума сойти. Была же у тебя эта… длинная, зеленая?

Лютров усмехнулся.

– Ладно, пусть не она, пусть другая, – говорила жена Гая, и голубые хрусталика ее зрачков излучали душевную теплынь щедрой на сострадание русской бабьей натуры.

Где же она, эта женщина, которая займет в душе место матера, друга! По доброте душевной жена Гая предполагает, что стоит Лютрову захотеть, и ему повезет, как повезло ей. Совет счастливой женщины. Как бы она отнеслась к такому совету, будь Гай на борту «семерки»? Где и как искали бы она все то, что нашла в коричневых глазах мужа? Знает ли она, что Гай – это все, что выпало ей, что больше ничего не будет? Как ни приспосабливайся к мыслям, голосу, рукам и телу другого, рожай ему детей, но тебе никогда не будет так, как было с ним. И никакие советы не помогут.

Видимо, ему и впрямь не хватало вынужденной посадки, старого города Перекаты, далеких ему людей и судеб, чтобы взглянуть на самого себя о тем мудрым участием, с каким сострадал гордой женщине Ирине Ярской девяностолетний человек.

Но не только это осознал Лютров, Он понял, что деятельное и доброе в человеке незыблемо, а всякое отчаяние уязвимо жизнью, вот этой верой народа в добро и правду, в необходимость человеческого счастья для всех и каждого. Сколько видел, сколько всего пережил на своем веку этот крестьянин из деревни Сафоново, а живая душа в нем неистребима, и никакие потери не отвратят ее от людей, не сделают черствой и глухой.

И в этом все начала.

На память пришел рассказ Санина о первых минутах приземления после прыжка из горящей машины.

– Иду по деревне, – вкрадчиво, словно боясь быть услышанным или стыдясь чего-то, говорил Сергей, – Рука в крови, на голове ЗШ с разбитым светофильтром, парашют ребятишки волокут. На душе смутно, сам понимаешь. А тут затащил меня председатель к себе – ну там самовар, водочки, закусить чем бог послал. И, понимаешь, сидит рядом старушка в белом платочке – ветхая такая, глядит на меня приветными глазами, тихая, скорбная. «Как же это ты, сынок?» – «Да вот, бабушка, неудача…» И чувствую, как от сердца отлегло малость. Так-то, Леша. Откуда ни свались к нашим людям, кругом ты свой, везде дома, на всей земле. Весь народ наш как одна семья…

Лютров потрепал за ушами прильнувшего к его ноге дратхаара, улыбнулся вопросительно вскинутым на него глазам собаки и встал, потягиваясь, напрягая затекшие мышцы, наслаждаясь ощущением силы и свободы в себе. «Нужно жить, нехорошо этак-то», – подумал он.

Во всем теле было такое ощущение, будто его пробудили от тяжелого и нездорового сна. На душе было радостно, думалось легко и освобожденно.

Лютрова необоримо потянуло к людям, к ребятам из экипажа, появилась потребность рассказать и об этой встрече, и о своем просветлении, захотелось услышать чей-нибудь беззаботный смех, окунуться в людскую суету.

«Как хорошо! Какое славное утро!..»

Оглядывая бескрайние луга с высоты холма над прудом, он видел, как над зеленеющей далью, над бесчисленными озерами, над крышами едва различимого города все лучистее, все праздничнее разгорается день, омывающий глаза пахучим свежим ветром, возвращающий память к минувшей ночи, будто к своему предтече, к дверям в доме Колчановых, где Лютров услышал негромкое, детски обязательное «здравствуйте».

Так оно и случается среди людей, такими вот и бывают немыслимые совпадения… А может быть, есть законы, подчиняясь которым его прошлое должно было напомнить о себе как раз тогда, когда появилась эта девушка? Чтобы уравновесить тяжесть пережитого вспышкой надежды?

Но почему она, ведь он и не разглядел ее по-настоящему? На это никто не ответит. Да и нужен ли ответ? Надо ли доискиваться до причины, почему одно небесное тело так любовно заливает светом другое, а «здравствуйте» тонкой большеглазой девушки не молкнет в его душе, живет радостной вестью. О чем?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: